Оставался еще вопрос ее прогулки по мосту. Как далеко тетя зашла бы, если бы не заметила, что мы за ней наблюдаем? И что было бы, если бы усилился ветер? И что было бы, если бы поезд подошел, пока она еще стояла на мосту? Все решили бы, что Сильви покончила с собой, и мы тоже не подумали бы об ином – мы, в общем‑то, так и не были уверены, что она не собиралась. Потому что, наблюдая за ней, мы легко могли представить, как Сильви заходит по мосту настолько далеко, что горы вырастают, берег съеживается, а озеро вспучивается, под ее ногами скользит, плещется и сверкает вода, мост поскрипывает и покачивается, и небо утекает и скользит за край земли, – и почему бы тете не продолжить эксперимент еще на шаг дальше? А потом мы могли представить, как та же Сильви с трудом всплывает со дна озера в сыром плаще с опущенными в воду рукавами, с мраморными губами и мраморными пальцами, с глазами, полными сверкающей воды, никогда прежде не видевшей света. Тетя вполне могла бы сказать: «Я всегда думала, каково это».
Пятницу мы провели на озере, глядя на мост, а субботу и воскресенье – дома с Сильви. Она сидела на полу, играла с нами в «Монополию» и рассказывала замысловатые и меланхоличные истории о людях, которых едва знала, а потом мы сделали попкорн. Казалось, Сильви удивлена и смущена нашим вниманием. Она смеялась, когда Люсиль прятала свои пятисотдолларовые купюры под игровой доской, и перетасовывала карточки с таким усердием, что они помялись. За несколько партий я провела кучу времени в тюрьме, а Сильви процветала и была так довольна своим везением, что подарила каждой из нас по три отеля.
В понедельник мы с Люсиль вернулись в школу. Никто не задавал вопросов. Судя по всему, там решили, что у нас были особые обстоятельства, хоть это и указывало, что Сильви уже начала привлекать к себе внимание. Мы весь день не могли дождаться возвращения домой, а когда пришли, то застали Сильви на кухне: она сидела без плаща и слушала радио. Дни и недели тянулись совершенно одинаково, и наконец мы стали думать о других вещах.
Помню, как Сильви прохаживалась по дому с метлой в руке, подвязав волосы косынкой. Но именно тогда по углам и начали скапливаться листья. Это были листья, пережившие зиму, и некоторые из них истончились до сетки жилок. Среди них попадались обрывки бумаги, хрустящие и покоробленные под воздействием холодных бурых продуктов распада и разложения, и на этих обрывках иногда попадались слова. На одном значилось: «Встреча держав»; на другом, когда‑то служившем клапаном конверта, чья‑то рука вывела карандашом: «Думаю о тебе». Наверное, Сильви старалась не нарушить их покой, когда подметала. Возможно, она чувствовала таинственную прелесть в том, что листья и бумажки рассыпаны именно здесь, а не в другом месте, и именно так, а не иначе. Она не могла не замечать их присутствия, потому что всякий раз, когда где‑то в доме открывалась дверь, из всех углов доносились шелест и шорох. Я заметила, что листья шевелит нечто, предшествующее ветру: их подхватывало какое‑то неощутимое движение воздуха за несколько секунд до того, как слышался шорох ветра в деревьях. Таким образом наш дом определенно пришел в гармонию с садом и с особенностями погоды уже в первые дни воцарения Сильви. Уже тогда она начала потихоньку и, наверное, безотчетно готовить наше жилище к появлению ос, летучих мышей и ласточек. Сильви много говорила о домоводстве. Она несколько недель отмачивала все кухонные полотенца в тазике с отбеливателем. Опустошила несколько шкафов и оставила их открытыми для проветривания, а однажды помыла половину потолка и дверь на кухне. Сильви верила в силу растворителей и свежего воздуха. Именно ради воздуха она оставляла распахнутыми двери и окна, хотя, возможно, просто забывала их закрыть. Именно ради воздуха одним прекрасным утром она с огромным трудом выволокла бабушкину фиолетовую тахту на лужайку перед домом, где та и оставалась, пока не выцвела до розового.
Сильви нравилось ужинать в потемках. Это означало, что летом мы редко отправлялись спать раньше десяти или одиннадцати часов – к такой вольнице мы никак не могли привыкнуть. Целыми днями мы ползали на коленях по огороду, копая чайными ложками пещеры и тайные проходы для кукол: моей облысевшей и лишившейся свадебного платья невесты и сестриной грязной и безглазой Алой Розочки. Давно зная, что мы уже слишком взрослые для кукол, мы разыгрывали сложные и напряженные драмы о пленениях и чудесных избавлениях. Когда наступал вечер, становилось холодно, потому что горы отбрасывали длинные тени на землю и озеро. Налетал ветер, остужавший воздух еще до того, как померкнет свет, и от запаха холода, воды и глубокой тени у нас вставали дыбом волоски на руках и шеях.
Потом мы переносили кукол в дом, где играли на полу в окружении стульев и диванов при отраженном свете луны в пустом небе, а комната постепенно наполнялась мраком, и начинало казаться, что голубые, как лед, кружевные салфетки парят над черными подлокотниками кресел. Едва окна становились совершенно синими, Сильви звала нас на кухню. Мы с Люсиль сидели друг напротив друга, а тетя – во главе стола. Напротив нее было окно, блестящее и холодное, как аквариумное стекло, и волнистое, как вода. За едой мы смотрели на окно и слушали сверчков и козодоев, которые в это время всегда вели себя необычайно громко – наверное, потому, что находились в пределах круга света, который отбрасывал наш дом, или, возможно, потому, что слух у нас обострялся в отсутствие зрения: в окне ничего было не разглядеть.
На столе обычно теснились соленые арбузы и мясные консервы, яблоки и пончики с джемом, тонкая соломка жареной картошки, нарезанный сыр, бутылка молока, бутылка кетчупа и нарезанный ломтиками хлеб с изюмом. Сильви любила холодную еду, плавающие в масле сардины и маленькие фруктовые пирожки в бумажной обертке. Она ела руками и тихим голосом рассказывала нам о людях, которых она знала, о своих друзьях, а мы сидели, болтая ногами, и жевали хлеб с маслом.
Сильви знавала старушку по имени Эдит, которая отдала богу душу в декабре, пересекая горы в товарном вагоне. Кроме галош и охотничьей куртки, на ней были два платья и семь фланелевых рубашек, но не для того, чтобы защититься от холода, по словам Сильви, а чтобы показать свою состоятельность. Покойница проехала вперед ногами с торжественностью «линкольна» от Бьюта до Уэнатчи, где ее похоронили за государственный счет. Как рассказывала Сильви, зима тогда стояла такая холодная, что снег был легкий, как солома. Малейший ветерок мог полностью сдуть сугробы с холма и унести их с легкостью дыма. Из-за суровой погоды старушка стала церемонной и уступчивой. Однажды рано утром она в темноте прокралась на сортировочную станцию, не сказав никому ни слова – лишь оставив колечко с жемчужиной, которое никогда прежде не покидало ее пальца. Жемчужина была бурая, как лошадиный зуб, и совсем маленькая. Сильви хранила кольцо в коробочке со шпильками.
Итак, Эдит отыскала товарный вагон и забралась в него, пока железнодорожники занимались заедавшими и смерзшимися на холоде металлическими деталями. В такую погоду почва буквально каменеет: снег слишком легкий, чтобы сглаживать ребра и кромки, выемки и отверстия, застывшие в своем последнем состоянии. Но в горах земля вместе со всеми ископаемыми торжественно погребена под ближайшим возвышением, холмом или курганом. В Бьюте старушка улеглась на спину и сложила руки на груди; изо рта еле поднимался пар дыхания. Когда она прибыла в Уэнатчи, призрак дыхания уже исчез, экзорцизм завершился. Сильви рассказывала, что они с Эдит вместе собирали ягоды летом, а когда‑то обе работали на консервной фабрике. Той зимой их общая подруга получила в свое распоряжение дом кузины в Бьюте. Старушка сидела там у печи и сосала пальцы (за лето на них образовывались несмываемые сладкие пятна) и с утомительным многословием вещала о былых днях. «Никогда не знаешь, когда видишь кого‑то в последний раз», – сказала Сильви. Когда она вспоминала, что мы находимся рядом и что мы еще дети, она иногда пыталась добавить в свои рассказы полезные мысли.
С некоей Альмой Сильви однажды в воскресенье сидела на штабеле сосновых досок на лесопилке на окраине Орофино в ожидании восхода солнца, раз за разом наблюдая, как птицы внезапно поднимаются над лесом под лай собак. Альма утверждала, что все дело в ветре. Ветер был неумолим, как охотник, и каждый раз менялся. По ночам он отступал в гору, где бродят и плодятся разные твари, а перед началом дня спускался вновь, чуя запах крови.
– Вот что пугает птиц, – заверяла нас Сильви, потому что они с Альмой еще не видели восхода солнца, а птицы уже просыпались и предупреждали о нем как могли.
В сотне метров от путей находился мотель для дальнобойщиков. Его окна были ярко освещены, и оттуда слабо доносилась музыка. А дальше по дороге посреди вспаханных под пар пустых полей стояла тюрьма штата, где у Сильвии и Альмы сидела общая подруга, которую им в тот момент хотелось повидать, хотя она имела привычку распускать длинные волосы так, чтобы они скрывали ее лицо, и рыдать от злости.
Но когда наступал рассвет, когда лес переставал чернеть, а небо утрачивало холодность и высоту, было здорово дремать, вдыхая аромат досок. К ним пришла кошка и забралась на колени Сильви. Альма принесла хот-догов из кафе. Женщины по кругу пели «Ирэн» снова и снова, словно для себя. «Когда путешествуешь, воскресенье – лучший день», – всегда говорила Сильви.
Сильви переехала вниз, в бабушкину спальню. Эта комната находилась рядом с кухней, на три ступеньки ниже уровня остального первого этажа в той стороне дома. В спальне были двойные стеклянные двери, выходящие в увитую виноградом беседку, пристроенную к дому, и далее в сад. Комната была не очень светлой, но летом она наполнялась запахами трав, земли, цветов и фруктов и жужжанием пчел.
Обстановка отличалась простотой: платяной шкаф рядом с двойной дверью и комод под окном, сделанные дедушкой, судя по тому, что передние ножки шкафа и ножки с левой стороны сундука были немного длиннее задних и правых ножек, чтобы компенсировать неровность пола. Еще там стояла кровать – две ее ножки покоились на деревянных клиньях-подпорках. Все три предмета мебели были выкрашены светло-кремовой краской и оставались бы совершенно непримечательными, если бы в свое время дедушка их не расписал. На дверцах шкафа, похоже, была изображена сцена охоты: всадники в тюрбанах на склоне горы. На изголовье кровати красовался павлин с куриным телом и пышным изумрудным хвостом. На сундуке дед изобразил венок или гирлянду в руках двух парящих в небесах херувимов в развевающихся одеждах. Изначально картинки были задуманы и нарисованы лучше, но с годами белая краска поглотила их, подступив почти к самой поверхности. Мне они всегда напоминали призрачные изображения там, где их никогда не было: на мраморе, в голубой сетке вен на моих запястьях, в перламутровых поверхностях морских раковин.