Дыхание озера — страница 27 из 32

Он приходил не по поводу кражи лодки, хотя о ней заявили. И не по поводу моих прогулов, хотя я уже почти достигла того возраста, когда можно было при желании бросить школу. И не из‑за того, что Сильви продержала меня на озере всю ночь, поскольку никто не знал, где мы были. Все дело было в том, что мы вернулись в Фингербоун в грузовом вагоне. Сильви была неисправимым перекати-полем и теперь превращала в такое же перекати-поле и меня.

Фингербоун неуклонно приходил в упадок. Здесь не было ни единого человека, кто не знал бы, какие слабые корни имеет этот город. Каждый год он страдал от наводнений, а однажды тут случился пожар. Довольно часто останавливалась или горела лесопилка. Говорили, что в других местах все иначе, и любой мог почувствовать особенно унылым вечером, что Фингербоун – ничтожная дыра.

Поэтому эмиграция всегда представляла для него угрозу. Любое живое существо, пусть даже по прихоти веков его глаза растут на покачивающихся стебельках, тело заключено в раковину и уменьшено до размеров булавочной головки, и пусть даже существо это питается грязью, ползает на дне колодца или прячется под камнем, – оно будет стараться выжить, если сумеет. Так же и Фингербоун, безусловно, несмотря на все трудности, иногда казавшийся приятным и обыкновенным, тоже ценил себя и старался жить и выживать по мере своих возможностей. Поэтому любой странник, чье присутствие намекало, что кочевая жизнь ничуть не хуже или, во всяком случае, не так уж неприемлема, сталкивался здесь с отношением, с виду напоминающим нравоучительное, поскольку нравственность – главное препятствие на пути сильнейших искушений. Таких странников кормили на веранде, иногда согревали у печи – на первый взгляд это выглядело проявлением сочувствия или благотворительности, ведь сочувствие и благотворительность могут произрастать из попытки умилостивить темные силы, еще не коснувшиеся нас. Когда одна из таких жизней обрывалась в границах города, пастор неизменно отзывался об усопшем «эта несчастная душа», словно безымянная могила куда глубже, чем могила с написанным на ней именем. Поэтому бродяги странствовали через Фингербоун подобно призракам и точно так же пугали, поскольку не слишком отличались от нас. И поэтому городу было важно считать, что меня надо спасти и что спасение возможно. Если шериф чувствовал, что ему не пристало стучать в дверь, за которой не произошло убийства, он видел больше, чем следует видеть человеку, и его нужно было простить. Именно из‑за его терпимости к бродягам они и посещали город, ночуя в заброшенных домах и обустраивая хижины и шалаши под мостом и вдоль берега. Бродяги редко разговаривали, если горожане находились на расстоянии слышимости, и редко смотрели прямо на нас, но мы иногда украдкой могли видеть их лица. Они напоминали незнакомцев на старых фотографиях: люди виделись не сквозь завесу знания об их привычках, но просто и обыкновенно, со всеми их морщинами и шрамами, со всем их изумлением или безразличием. Словно мертвецы. И мы могли считать их путь завершенным и дивиться лишь тому, что́ привело их к кочевому образу жизни, поскольку их бродяжничество напоминало нетерпеливые блуждания, мрачные размышления и перепалки неприкаянных душ, которые не могут оплатить переправу через Стикс. Каким бы длинным ни был этот постскриптум к их, возможно, весьма короткой жизни, он не являлся частью их истории. Мы представляли себе, что, заговори они с нами, бродяги могли бы ошарашить нас рассказами о катастрофе, о позоре, о горьких муках, и эти рассказы упорхнули бы в холмы, затаившись в сырой земле и среди птичьих криков. Ведь в таком чистом горе кто сможет отделить свое от чужого? Как ни печально, каждой душе приходится покидать дом. Фингербоун всегда окружали обездоленные. В плохие времена город бывал ими наводнен, и когда нищие ночами шли по дорогам, дети Фингербоуна натягивали одеяло на голову и бормотали старую молитву о том, чтобы, если они умрут во сне, хотя бы Господь позаботился об их душах.

Соседки и женщины из церкви стали приносить нам еду и булочки к кофе. Мне они дарили вязаные носки, шапочки, подушки. Гостьи садились на край дивана, сложив подношения на коленях, и осторожно расспрашивали о коллекции банок и бутылок, которую собрала Сильви. Как‑то одна из этих дам представила свою подругу: жену судьи по делам об опеке.


Я даже радовалась, что Люсиль избавлена от подобных сцен. Во-первых, ни Сильви, ни я даже не думали приглашать соседей к себе. Гостиную заполонили газеты и журналы, которые приносила Сильви. Они лежали довольно аккуратными стопками, хотя некоторые были свернуты, по‑видимому, чтобы отгонять мух. Тем не менее они занимали тот угол комнаты, где раньше находился камин. Кроме того, вдоль стены напротив дивана громоздились банки. Как и стопки газет, их ряды высились до потолка, и все же они занимали значительную часть пола. Разумеется, мы могли бы тут разобрать, если бы собирались кого‑то приглашать к себе, но мы не собирались. Посетители искоса поглядывали на банки и газеты, явно полагая, что Сильви стоит задуматься об их уместности в гостиной. Полная нелепость: мы уже перестали считать эту комнату гостиной, ведь, пока мы не привлекли внимание этих дам, гостей у нас не водилось. Кому придет в голову вытирать пыль или отряхивать паутину в помещении, которое используется для складирования банок и газет – предметов, совершенно не имеющих ценности? Думаю, Сильви хранила их только потому, что видела в накоплении суть домашнего хозяйства и считала эти запасы ненужных вещей признаком особенно добросовестной бережливости.

Кухня была набита банками и пакетами из оберточной бумаги. Сильви знала, что такое накопительство ведет к появлению в доме мышей, поэтому принесла домой рыжую кошку с разорванным ухом и круглым животом, и та дважды окотилась. Первый помет уже достаточно подрос, чтобы охотиться на ласточек, которые начали гнездиться на втором этаже. Это было неплохо и даже полезно, но кошки часто приносили птиц в гостиную и оставляли повсюду, даже на диване, их крылышки, лапки и головы.

Разумеется, дамы, посещавшие наш дом, за свою жизнь забили, ошпарили, ощипали, разделали, пожарили и съели несметное количество домашней птицы. И все же их приводили в ужас как останки ласточек и воробьев, так и сами кошки, которых стало уже тринадцать или четырнадцать. Мне было известно: пока дамы сидят в этой комнате и вообще в нашем доме, их внимание будет сосредоточено на мне и тема разговоров никогда не изменится. Поэтому я предпочитала ускользнуть наверх в свою комнату, а потом снимала обувь и незаметно прокрадывалась обратно к дверям гостиной. Благодаря этой простой уловке мне открылись механизмы действия судьбы – во всяком случае, моей судьбы.

В разговорах посетительниц с тетей было много пауз. Сильви говорила:

– Кажется, зима в этом году ожидается ранняя.

Тогда одна из дам отвечала ей:

– Я пришлю мужа, чтобы он починил эти разбитые окна.

А другая добавляла:

– Мой малыш Милтон наколет вам дров. Ему не помешает немного физической работы.

Потом опять следовало молчание.

Дальше Сильви предлагала:

– Может быть, сварить вам кофе?

Тогда одна из гостий отвечала:

– Не стоит беспокойства, милая.

Другая говорила:

– Мы просто пришли занести рукавицы, пирог и запеканку.

А третья добавляла:

– Мы не хотим тревожить вас, дорогая.

И снова молчание.

Одна из дам спрашивала Сильви, не одиноко ли той в Фингербоуне или не нашла ли она новых подруг-ровесниц. Сильви отвечала, что да, ей одиноко и найти подруг нелегко, но она привыкла к одиночеству и ничего не имеет против.

– Но ведь вы с Рути много времени проводите вместе.

– О, теперь мы вообще не разлучаемся. Она мне стала как сестра. Вылитая Хелен.

На этот раз молчание затягивалось.


Дамы, приходившие поговорить с Сильви, имели четкое намерение и ясную цель, но слишком боялись нарушить покой лабиринтов нашей личной жизни. У них имелось некоторое общее понятие о такте, но не хватало практики в обращении с ним, поэтому они проявляли осторожность, ходили вокруг да около и все время смущались. Они врачевали раненых, ухаживали за больными и утешали скорбящих, повинуясь предписаниям Библии, а тех, кто был слишком печален и одинок, чтобы требовать сочувствия, они кормили и одевали, насколько позволяли их скромные средства, со спокойствием сердца, делавшим эту благотворительность приемлемой. Пусть их добрые дела и были лишь способом восполнить отсутствие иных радостей, дамы все равно проявляли доброту. Их заставляли совершать акты христианского человеколюбия с самых юных лет, пока эти действия не вошли в привычку, а привычка не укоренилась настолько, что начала казаться велением сердца или инстинктом. Ибо если Фингербоун и славился чем‑то кроме одиночества и убийств, так это религиозным рвением самого чистого и редкого свойства. Более того, в городе имелось несколько церквей, и в любой из них видения греха и спасения преподносились настолько экзальтированно и похоже почти до идентичности, что превосходство одной церкви над другой можно было утвердить лишь количеством добрых дел. И обязанность совершать подобные дела лежала целиком и полностью на женщинах, поскольку общее мнение сходилось в том, что забота о спасении более подобает женщинам, чем мужчинам.

Мотивы визитов дам в наше жилище были сложны и непостижимы, но в целом сводились к одному. Их обязывали прийти внушенные им понятия о благочестии и благовоспитанности, а также стремление и решимость удержать меня, так сказать, под безопасным кровом. Поскольку соседки уже наверняка заметили, что в последнее время я почти не расчесываю волосы, зато постоянно накручиваю прядь на палец и сую в рот. За эти месяцы гостьи даже не смогли убедиться, что я умею говорить, потому что разговаривала я только с Сильви. То есть у дам были основания полагать, что мои навыки коммуникации потихоньку размываются и скоро я не смогу жить в прибранном доме с застекленными окнами и буду потеряна для обычного общества. Я стану призраком, и человеческая пища не сможет утолит