У Сильви под правым лацканом приколота булавкой газетная вырезка с заголовком: «Двое утонули в озере». Статья была такая длинная, что пришлось сложить ее в несколько раз, прежде чем прицепить булавкой. В ней описана наша попытка сжечь дом. Там говорится, что скоро должны были состояться слушания об опеке и соседей тревожило наше все более странное поведение. «Нам стоило раньше догадаться», – сокрушается один местный житель. (Упоминается также, что моя мать погибла в озере и это тоже, судя по всему, было самоубийство.) Собаки взяли наш след до моста. На рассвете горожане приступили к поиску тел, но нас так и не нашли, сколько ни искали, и наконец попытки прекратились.
С тех пор прошло уже много лет, и хуже всего то, что с тех пор я так ни разу и не связалась с Люсиль. Сначала мы с тетей боялись, что нас найдут, если мы попытаемся позвонить по телефону или послать письмо. «Через семь лет они уже не смогут тебе ничего предъявить», – сказала мне Сильви, и семь лет прошло, но мы обе понимали, что нам всегда можно предъявить странное поведение и тут есть чего бояться. Мы бродяги. Стоит ступить на этот путь, уже трудно представить себе другой. Иногда я нанимаюсь на работу – официанткой или продавщицей, и какое‑то время мне даже нравится. Мы с Сильви успеваем пересмотреть все фильмы в кино. Но в конце концов притворство становится обременительным и очевидным. Клиенты начинают реагировать на мою улыбку так, словно это гримаса, и что‑то в моем поведении заставляет их пересчитывать сдачу. Будь у меня выбор, я работала бы на стоянке для дальнобойщиков. Мне нравится подслушивать истории, которыми незнакомцы делятся друг с другом; нравится придирчивая радость, с которой одинокие люди принимают любые мелочи жизненных удобств. В дождь или ненастную погоду они облокачиваются о прилавок и спрашивают, какие пироги есть в продаже, чтобы снова выслушать длинный список. Но через какое‑то время, когда и клиенты, и официантки, и посудомойка, и повар уже рассказали мне или при мне столько всего о себе, что мое собственное молчание начинает казаться удивительным, в них просыпается подозрительность. Такое впечатление, словно я, подавая кофе, специально остужаю его. От внимания сотрудников некуда деться. Они начинают расспрашивать, почему я сама ничего не ем. Говорят, что это помогло бы мне нарастить мясо на костях. Когда они начинают то и дело коситься в мою сторону, лучше всего удалиться.
Когда я успела стать такой непохожей на других людей? Может, когда последовала за Сильви через мост и нас забрало озеро, или когда мать оставила нас с сестрой ждать в саду, зародив во мне привычку к ожиданию, которая делает любой настоящий момент очень значительным из‑за того, чего в нем нет. Или это произошло еще при моем зачатии.
О своем зачатии я знаю ровно столько же, сколько вы о своем. Оно произошло в темноте, и моего согласия никто не спрашивал. Я (а даже это короткое слово слишком велико для такого редкого явления, которым я тогда была) вечно странствовала по бескрайним просторам забвения, точно аромат ночных цветов, и вдруг некие захватчики оставили во мне свои следы, мужской и женский, и с течением месяцев я округлялась и набирала вес, пока скандал не стало невозможно скрывать и забвение не исторгло меня. Но это роднит меня с остальными. Своеобразная мрачная алхимия превращает то, что было всего лишь небытием, в смерть, когда к нему примешивается жизнь. Поэтому дверь за нами закрывается, и возврата нет.
Остается еще вопрос, почему мать бросила меня. Это тоже общий опыт. Родители идут впереди нас, и идут слишком быстро, забывая о нас, – настолько они погружены в собственные мысли. И рано или поздно отец с матерью исчезают. Единственная загадка заключается в том, почему мы ожидаем иного итога.
Полагаю, окончательно меня изменил переход через мост. Идти было довольно страшно. Дважды я спотыкалась и падала. А ветер дул с севера и толкал в ту же сторону, куда тянуло течение, и казалось, им невозможно сопротивляться. К тому же было совсем темно.
А потом что‑то произошло – что‑то настолько примечательное, что, когда я вспоминаю о переходе через мост, один момент выпячивается, словно линза, а все прочие отходят на второй план и мельчают. Ветер ли поднялся внезапно, так что нам пришлось пригнуться и идти против него, нащупывая дорогу руками, словно ослепнув? Или мы в самом деле услышали звук слишком громкий, чтобы его услышать, слово слишком истинное, чтобы его понять, но лишь почувствовать, как оно протекает сквозь нас, будто темнота или вода?
Мне трудно провести четкую грань между раздумьями и сном. Знаю, что жизнь моя была бы совсем другой, если бы я могла сказать: «Это я постигла благодаря органам чувств, а вот это просто вообразила себе». Постараюсь рассказать вам простую правду. Мы с Сильви целую долгую ночь шли по железнодорожному мосту Фингербоуна – это очень длинный мост, как вы сами могли бы убедиться, увидев его. К тому же из‑за ветра и темноты продвигались мы очень медленно. По правде сказать, когда наступил рассвет, мы были недалеко от берега, и пришлось поспешно спуститься по насыпи перед самым носом шедшего на восток поезда, который с грохотом вылетел из леса и направился по мосту в сторону Фингербоуна. Мы сели в следующий поезд, шедший на запад, и дремали среди клеток с птицей до самого Сиэтла. Оттуда мы отправились в Портленд, оттуда – в Кресент-сити, оттуда – в Ванкувер, а потом снова в Сиэтл. Поначалу маршрут был запутанным, чтобы нас не могли отыскать, а потом он был запутанным, поскольку у нас не было достаточных причин где‑то оставаться или откуда‑то уезжать.
Мы с Сильви – не путешественники. Иногда мы говорим о Сан-Франциско, но так туда и не съездили. У Сильви по‑прежнему остаются друзья в Монтане, поэтому время от времени мы проезжаем через Фингербоун по пути в Бьют, Биллингс или Дир-Лодж. Мы стоим в дверях вагона и выглядываем озеро, потом смотрим, как оно пролетает мимо нас, и пытаемся разглядеть наш старый дом, но не видим его с путей. Там явно кто‑то живет. Кто‑то подрезал яблони и выкорчевал погибшие деревья, заново натянул бельевые веревки и залатал крышу сарая. Кто‑то сажает подсолнухи и огромные георгины по краям огорода. Я представляю себе, что это Люсиль, неистовая в стремлении к чистоте и беспощадная к следам упадка. Я представляю себе накрахмаленные салфетки, яркую занавеску на входе в кладовку, призванную отпугнуть нас своей новизной и запахом крахмала, если мы вдруг проникнем в дом. Но я знаю, что Люсиль там нет. Она уехала в какой‑то большой город и завоевала восхищение скептиков дотошностью и решительностью, с которыми выполняет любое дело, за которое берется. Однажды Сильви позвонила в справочную в Бостоне и спросила, нет ли у них телефонного номера Люсиль Стоун. Оператор ответил, что есть Лоуренс, Линда и Лукас, но Люсиль нет. Поэтому мы не знаем, где моя сестра и как ее найти.
– Наверное, она вышла замуж, – говорит Сильви, и нет никаких сомнений, что так Люсиль и поступила.
Однажды, когда я буду прилично себя чувствовать, я приеду в Фингербоун и расспрошу соседей. Только надо поспешить – такое теперь нечасто случается.
Все это – голые факты. Факты ничего не объясняют. Напротив, сами требуют объяснения. Например, я снова и снова проезжаю мимо бабушкиного дома и никогда не выхожу на станции, чтобы дойти до него и посмотреть, остался ли он тем же самым, пусть и после ремонта, который потребовался после пожара, или это новое здание, построенное на старом месте. Я хотела бы увидеть людей, которые живут там. Это помогло бы изгнать из моих мыслей Люсиль, которая все эти годы ждет нас там в праведном гневе, наводя чистоту и порядок. Вот ей кажется, что она слышит шаги на дорожке, и Люсиль спешит открыть дверь, не в силах дождаться звонка. Это почтальон, это ветер, это просто игра воображения. Иногда ей снится, как мы с Сильви идем по дороге в развевающихся на ветру плащах, съежившись от холода и говоря между собой на языке, который сестра не совсем понимает. А когда мы поднимаем головы и заговариваем с ней, слова становятся совсем неразборчивыми, паузы растягиваются, а интонации искажаются, словно звуки в воде. А вдруг я однажды вечером подойду к дому и застану там Люсиль? Это возможно. Поскольку мы с тетей погибли, дом теперь должен принадлежать ей. Возможно, она сидит на кухне и нянчит на коленях красавиц-дочек, и возможно, время от времени девочки глядят в черное окно, пытаясь понять, что там видит их мама, и видят собственные мордашки и лицо, очень похожее на мамино, которое глядит на них с такой нежностью, что только Люсиль опознает в нем мое лицо. Если Люсиль здесь, мы с Сильви уже тысячу раз появлялись у нее под окнами и распахивали боковую дверь, пока она заправляла кровати наверху; мы приносили охапки листьев, раздергивали шторы или опрокидывали вазу, а потом каким‑то образом исчезали из дома, оставив за собой лишь сильный запах озерной воды. И тогда она со вздохом говорила: «Они не меняются».
Или представьте себе Люсиль в Бостоне, за столом ресторана в ожидании друга. Она со вкусом одета – например, на ней твидовый костюм с янтарным шарфом, привлекающим внимание к темно-рыжим волосам. Стакан с водой оставил на столе влажный след в две трети кольца, и Люсиль дорисовывает ногтем недостающую часть круга. Мы с Сильви не врываемся в дверь, разглаживая полы не по размеру больших пальто и расчесывая волосы пятерней. Мы не садимся за соседний столик и не вываливаем посреди стола в кучку содержимое карманов, отделяя от него обертки из‑под жвачки и со смехом перебирая монеты и мелкие купюры. Моей мамы здесь тоже нет, нет и бабушки в домашних тапочках и с болтающейся косой, и дедушка с гладко зачесанной челкой не изучает меню с прилежным интересом. Нас нет в Бостоне. Как бы Люсиль ни искала, она никогда не нашла бы нас там: никаких следов. Мы никогда не останавливаемся в Бостоне, даже чтобы полюбоваться витриной, и маршруты наших странствий здесь не проходят. Никто из тех, кто наблюдает, как нарядная женщина рисует пальцем свои инициалы на запотевшем стекле бокала или сует в карман пакетик крекеров, чтобы покормить чаек, не понимает, насколько ее голова полна мыслей о нашем отсутствии; никто не видит, как она не высматривает, не прислушивается, не ждет и не надеется – и все это ради нас с Сильви.