Первую огромную ошибку она совершила, выйдя замуж за человека такого же недалекого, как ее папаша из Индианы. Потом она частенько говорила, что так и не поняла, какой черт ее тогда дернул. Ну да, Джордж Прентис был красив, не так чтобы очень, но все же, а может, даже романтичен: обладал неплохим голосом и пел как любитель, хорошо одевался и имел расходный кредит в банке, что делало его желанным клиентом лучших подпольных баров города в те времена сухого закона. Нельзя было отрицать и того, что девице, на которую грузом давили ее тридцать четыре, не стоило рассчитывать, что у нее отбою не будет от серьезных претендентов на руку и сердце; да к тому же он был такой преданный, такой любящий, так жаждал окружить ее заботой, холить и лелеять. Но как она могла быть настолько слепа, что не разглядела всей его тупости? Как не сообразила, что он относился к ее таланту как к милому пустяковому увлечению, и не больше, что он мог проливать слезы над стишками Эдгара А. Геста[4] и пределом его самых отчаянных честолюбивых мечтаний была должность помощника заведующего отделом сбыта в местном филиале некой монструозной и совершенно немыслимой структуры, называвшейся «Объединенные инструменты и литье»?
А в довершение всего, будто прочего было мало, как она могла предвидеть, что, уже женатым, он станет пропадать на три-четыре дня и возвращаться домой, провоняв джином и со следами помады на рубашке?
Она развелась с ним через три года, после рождения их единственного ребенка, когда ей было тридцать восемь, и решила стать известным художником-скульптором. Прихватив с собой сына, она отправилась на год в Париж овладевать мастерством; но год выдался особый — 1929-й; она прожила там шесть месяцев с небольшим, и разразившийся экономический кризис вынудил ее возвратиться домой. С тех пор ее художническая карьера превратилась в отчаянную и безнадежную борьбу на фоне Великой депрессии, в истерическую одиссею, переносить которую, как она всегда говорила, ей придавала сил только «чудесная дружба» со своим маленьким сынишкой. Джорджа Прентиса в те трудные времена хватало лишь на скудные алименты, так что его бывшая жена и ребенок жили сначала в деревне в Коннектикуте, потом в Гринич-Виллидж в Нью-Йорке, потом в предместье Вестчестера, вечно конфликтуя с домовладельцем, с бакалейщиком, с угольщиком, вечно испытывая гнетущую неловкость среди уверенных в себе соседских семейств.
— Мы не такие, как все, Бобби, — объясняла она, но объяснений не требовалось.
Где бы они ни жили, он, похоже, неизменно оказывался единственным приезжим мальчишкой, беднотой, единственным, у кого в доме пахло плесенью, кошачьими экскрементами и пластилином, а в гараже вместо машины стояли скульптуры; единственным мальчишкой, у которого не было отца.
Но он любил ее романтически, почти с религиозным пылом веря в то, что никого на свете нет смелей и лучше. Если домовладелец, бакалейщик, угольщик и Джордж Прентис — все против нее, то они и его враги: он был ее союзник и защитник в мире грубого и жестокого материализма. Он не пожалел бы жизни ради нее; увы, ей нужна была иная, не столь драматическая форма помощи, а она-то ниоткуда и не приходила. Какие-то ее скульптуры изредка включались в групповые выставки и еще реже продавались за ничтожные гроши, но эти редкие удачи почти не ощущались за растущей тяжестью нужды.
— Послушай, Алиса! — говаривал Джордж Прентис во время своих редких и кошмарных наездов, явно делая над собой усилие, чтобы говорить спокойно и убедительно. — Слушай, я знаю, как важно идти на жертвы ради сына — тут я с тобой согласен, — но это же непрактично. Ты просто-напросто не можешь позволить себе жить в таком месте, оплачивать все эти счета. Видишь ли, Алиса, необходимо жить по средствам.
— Хорошо, тогда я брошу скульптуру. Перееду в Бронкс и устроюсь на какую-нибудь жалкую работу в универмаг. Этого ты хочешь?
— Нет, этого, конечно, я не хочу. Я лишь прошу быть чуточку уступчивей, чуточку разумней — да черт, Алиса, чуточку ответственней.
— Ответственней! Не тебе говорить мне об ответственности…
— Алиса, пожалуйста, не умеришь свой голосок? Пока не разбудила ребенка?
Когда Бобби было около тринадцати, их жизнь в пригороде внезапно закончилась ужасным судом за безнадежные долги; и три года спустя, после скитаний по все более дешевым городским меблирашкам, Алиса обратилась к бывшему мужу с последней мольбой. Пообещала, что больше никогда не будет обузой для него, если только он согласится оплатить поступление Бобби в то, что она назвала «приличной частной школой в Новой Англии».
— В закрытую школу? Алиса, ты имеешь хоть малейшее представление, сколько стоит обучение в таких заведениях? Попытайся быть разумной. Как, по-твоему, я смогу оплачивать его содержание в колледже, если я…
— Ах, да ты прекрасно понимаешь, что бессмысленно загадывать на три года вперед. Всякое может произойти за эти три года. Например, у меня пройдет персональная выставка, и я разбогатею через три года. Может, она пройдет, и я разбогатею вообще через полгода. Знаю, ты никогда не верил в меня, а, между прочим, многие верят.
— Прекрасно, но, Алиса, послушай. Постарайся быть поскромней.
— Ха! Быть поскромней! Поскромней…
Школа, которую она выбрала, была не такой уж хорошей, но единственной, где предложили взять его за половинную плату, и то, что ей удалось добиться его принятия, наполнило ее гордостью.
Первый год в школе — год Пёрл-Харбора — был почти сплошным несчастьем. Скучая по матери и стыдясь этого, ощущая себя белой вороной из-за неуклюжести на спортивных занятиях, из-за бедной, неподходящей одежды и полного отсутствия карманных денег, он чувствовал, что может выжить, только став школьным клоуном из первогодков. На второй год было получше — он получил определенное признание как школьный оригинал и даже начал приобретать известность как своего рода интеллектуал, — но в середине того года Джордж Прентис внезапно умер прямо на работе.
Событие ошеломило Роберта. В поезде, направляясь домой, на похороны, он не мог прийти в себя от удивления, что мать, говоря с ним по телефону, безудержно рыдала, как настоящая вдова; он даже едва не сказал ей: «Какого черта, мама, — ты считаешь, что это такая большая потеря?»
Ее поведение в похоронном бюро ужаснуло его. С громкими стенаниями она рухнула на груду цветов, покрывавших гроб, и принялась долго и неистово целовать восковое лицо мертвого. Приглушенно звучала органная запись; длинная мрачная цепочка людей из «Объединенных инструментов и литья» ждала своей очереди, чтобы отдать дань уважения усопшему (у Роберта было страшное подозрение, что она устроила это свое представление ради них). И хотя первым его побуждением было сбежать оттуда ко всем чертям, и как можно скорей, он ненадолго задержался у гроба, как только она освободила место, — вглядывался в простое, спокойное лицо Джорджа Прентиса, в каждую его черточку в искупление прежних времен, когда совершенно не обращал на него внимания. Он копался в памяти, стараясь отыскать хоть какие-то остатки искренней благодарности к этому человеку (за подарки на дни рождения? походы в цирк?), хоть слабый отголосок времен, когда тот демонстрировал что-нибудь, кроме чувства недовольства и разочарования своим единственным сыном, но ничего не мог вспомнить. Наконец, отвернувшись от покойника и взяв мать под руку, он с неприязнью посмотрел на ее залитое слезами лицо. Это все ее вина. Она лишила его отца, а отца лишила сына, и теперь слишком поздно.
Но тут им овладело смутное сомнение, не виноват ли и он тоже, и еще больше ее. Было такое чувство, будто он едва ли не сам убил его тем, что все эти годы относился к нему с бесчеловечным равнодушием. Все, чего ему тогда хотелось, — это удрать от этой содрогающейся от рыданий пожилой женщины и вернуться в школу, где он мог бы обдумать ситуацию.
Смерть отца означала и другую, более ощутимую потерю — они остались без денег. В полной мере он осознал это только следующим летом, когда приехал домой незадолго до своего семнадцатилетия и обнаружил, что мать ютится в дешевом номере гостиницы, за который к тому же задолжала. Все свои скульптуры и остатки мебели отдала на хранение на склад, но и там была должна. Месяцами она без малейшего успеха пыталась вновь устроиться художником в журналы мод, после того как двадцать лет не занималась иллюстрацией. Даже ему было ясно, насколько ее рисунки выглядят деревянными, вымученными и непривлекательными, хотя она объясняла все отсутствием нужных связей; он и дня не провел с ней, как успел понять, что она недоедает. Неделями она жила на консервах: супе и сардинах.
— Знаешь что, — сказал он, лишь смутно сознавая, что говорит как призрак Джорджа Прентиса. — Это не очень разумно. Черт, подыщу-ка я себе работу.
И он устроился на склад автомобильных запчастей. Это дало им возможность переехать в меблированные комнаты в районе Пятидесятых Западных улиц, и в их «чудесной дружбе» наступил необыкновенный новый этап.
Вечерами он вваливался в рабочей одежде в дом, чувствуя себя взрослым мужчиной и настоящим пролетарием, как герой какого-нибудь вдохновляющего фильма о борьбе бедняков. «Черт, я начал складским рабочим, — сможет он потом говорить всю оставшуюся жизнь. — Пришлось бросить школу, чтобы помогать матери после смерти отца. Тяжелейшие были времена».
К сожалению, мать отказалась играть свою роль в этом кино. Нельзя отрицать, что он помогал ей, — по правде сказать, иногда она поджидала его возле склада в полдень в день получки, поскольку ей не на что было поесть, — но об этом никто не догадывался. Каждый раз, возвращаясь с работы, он все надеялся, что застанет ее за занятиями, приличествующими смиренной вдове: благодарно жарящей мясо с картошкой для своего усталого сына, а потом, как помоет посуду, сидящей у лампы с рабочей корзинкой на коленях, штопая его носки и, может, поднимая на него глаза, чтобы робко спросить, не собирается ли он жениться на какой-нибудь славной девушке.