Дверь наконец открылась, и появившийся Уокер, не глядя ни направо ни налево, пошел к выходу под внимательными взглядами ожидающих.
— Заходи, Прентис, — позвал Лумис.
Он сидел за массивным резным столом, который реквизировал для себя и приспособил в качестве письменного; и вид у него был строгий и официальный.
— Закрой дверь, — приказал он. — Полагаю, ты изложишь мне свою версию.
— Я просто разговаривал с Оуэнсом и…
— Что? Не слышу, что ты там бормочешь.
— Я сказал, что я разговаривал с Оуэнсом.
Собственный голос казался тонким и далеким, но причиной лишь частично был звон в ухе, по которому он получил удар; главное же — у него перехватило в горле. Самым большим в жизни позором было бы расплакаться сейчас, на глазах у сержанта Лумиса. Он хотел было сказать: «И мы даже не говорили об Уокере — вот что смешно. Я просто пошутил насчет…» — но, боясь, что голос не выдержит столь долгого объяснения, подведет, сказал:
— И тут подошел Уокер и начал драку. Это все.
Лумис опустил глаза. Положил огромные руки на стол ладонями вниз и внимательно смотрел на них, словно это были чаши весов правосудия.
— Ладно, — изрек он. — Скажи мне вот что, Прентис. Тебе не кажется, что, если человек просится на Дальний Восток, это касается только его?
И снова беда была в том, что Прентис не мог положиться на свой голос. Он сделал глубокий вдох и сказал:
— Да. Кажется. Но когда меня называют трусом, это касается меня.
Похоже, склонному к театральным эффектам Лумису ответ пришелся по душе.
— Я тебя понимаю, — кивнул он. — Я тебя понимаю. Хорошо. Предлагаю тебе то, что я предложил Уокеру, и он согласился. Если тоже согласишься, на том и порешим.
«На том и порешим» — это звучало обнадеживающе, обещало мирный исход. Наверно, имелось в виду, что он позовет обратно Уокера и предложит им пожать друг другу руку, честно и благородно; однако все оказалось не так.
Есть, объяснил Лумис, за амбаром на холме небольшой лужок, не видный из города ни американцам, ни немцам, ни русским. Завтра утром, до завтрака, они отправятся туда — только они двое — и «решат дело на кулаках». Ради этого их освободят от утреннего построения. Согласен Прентис с этим?
Лишь сказав «да», отвернувшись от довольного взгляда Лумиса и пройдя гостиную, Прентис почувствовал, как нутро его сжалось от страха. Судя по оценивающим, насмешливым взглядам, которые он ловил на себе до конца дня, весь взвод уже знал о предложении Лумиса. Но никто не заговаривал с ним на эту тему, пока поздно вечером он не пошел с Мюллером патрулировать квартал, где жили русские.
— Ты действительно собираешься утром на это дело? — спросил Мюллер.
— Да, пожалуй.
— И как настроение?
— Не знаю.
— А драться-то умеешь?
— Не очень.
И это была сущая правда. Кроме неуклюжих, со слезами, драк на детской площадке, он лишь трижды дрался серьезно, на кулаках: все три раза в первый год учебы в частной школе, и каждый раз бывал бит. Теперь, когда он оглядывался назад, его беспокоило, что никогда по-настоящему не старался избить противника: ни тогда, в школе, ни Уокера сегодня на улице, надеясь, что кто-то придет на выручку. Во все те драки он ввязывался с единственной целью — защититься, доказать, что способен принять вызов, не спасовать, не показать спину, пока не появится какой-нибудь самозваный судья и не остановит драку. А завтра утром судьи не будет.
— Да, — проговорил Мюллер, поправляя на плече ремень своего «брауна», — не хотел бы оказаться на твоем месте. Я только о том, что он тяжелее тебя, наверно, на добрых тридцать фунтов. Будь это я, а не ты, я бы в штаны наложил.
Скажи это кто другой, а не Мюллер, он бы внимания не обратил; но то был Мюллер, пухлый, кроткого вида мальчишка, который всех поразил тем, что изрешетил вооруженного немца и спас жизнь Финну с Сэмом Рэндом, и его слова приободрили Прентиса. Уныние как рукой сняло, и оставшееся до конца смены время он шагал уверенно и с достоинством. Теперь он решил, что будет не просто терпеть удары, но постарается во что бы то ни стало победить.
Наверно, очень важно было утром проснуться и быть готовым раньше Уокера, так что он встал и оделся, когда все еще спали. Он сидел один в общей комнате, пропахшей с вечера пивом и сигаретным дымом, и, чтобы убедиться, что руки у него не дрожат, пролистал несколько журналов, валявшихся на полу.
Сверху по одному начал спускаться народ, и он чувствовал себя как на сцене. И разглядывали ли его откровенно или исподтишка, он понимал: все ищут у него признаки страха, и гордился, что хранит непроницаемое выражение. Потом ему неожиданно потребовалось отлучиться в туалет — мочевой пузырь, казалось, того гляди лопнет, — а когда вернулся, увидел поджидавшего Уокера. Больше в комнате никого не было.
— Готов? — спросил Уокер.
— В любой момент, как скажешь.
Тропа, ведущая на скрытую лужайку, была крутой, и оба запыхались, не пройдя и полдороги. Прентис надеялся, что обойдется без разговоров: ему требовалась тишина, чтобы не растерять злость и решимость. Но…
— Вот что я предлагаю, Прентис, — проговорил Уокер. — Пока мы с тобой одни, хорошо бы договориться о парочке правил. Не против?
— Нет.
— Я имею в виду, пусть бой будет честным. Если кто собьет кого с ног, делаем паузу, даем подняться. И еще. Хочешь, чтобы победа определялась по определенному числу нокдаунов, или хочешь биться до конца, пока один из нас не попросит пощады?
— Биться до конца.
— Ладно.
Они прислонили винтовки к стене амбара, сняли подшлемники, ремни и полевые куртки. Встали друг против друга и по кивку Уокера двинулись по росистой траве на приблизительную середину лужайки, где снова повернулись лицом друг к другу.
— Ну хорошо, парень, — сказал Уокер. — Начали.
Нелепость этого «начали» — кроме как в кино, никто так не говорит, если он не лживый ублюдок вроде Лумиса, — впервые за это утро по-настоящему разъярила Прентиса. Он жаждал разнести башку любому дураку, способному сказать такое, уничтожить все фальшивое позерство в мире, и оно было перед ним, воплощенное в этом большом, тупом, прыгающем лице.
Он бил наотмашь и промахивался, снова бил и снова промахивался, а потом вдруг увидел над собой кружащееся небо и оказался лежащим на траве. Удар справа пришелся в челюсть, но, быстро поднявшись, он понял, что это был не нокдаун, просто он потерял равновесие, иначе сумел бы выдержать удар. Ненужное, неловкое, бездарное падение лишь еще больше разъярило его, и он, пригнувшись, опять бросился на Уокера, норовя изо всех сил ударить его в живот, отчего тот должен был бы согнуться пополам, а потом выпрямиться от последующего апперкота. Но от удара больше пострадал он сам, нежели Уокер, — ушиб руку, попав тому по ребрам вместо мягкого живота, — и апперкот не получился. Он попытался упруго отскочить назад, но башмаки невероятно потяжелели, намокнув в сырой траве. Он потерял быстроту, а хуже всего то, что стало трудно дышать. Как у профессиональных боксеров получается дышать, черт их возьми? Он уже с хрипом хватал воздух: рот открыт, на губах пузырится слюна. Он сделал шаг вперед — и получил удар по уху, тому же, которому досталось вчера, — а потом, не понимая, как у него получилось, почувствовал, что костяшки правого кулака резко, плотно встретились с зубами Уокера. Он увидел, как глаза Уокера побелели от боли и удивления, но в тот момент, когда должен был ударить его снова, Уокер отступил назад и сказал: «Хороший удар, парень». Он, по крайней мере, был потрясен настолько, что вынужден был, морщась и моргая, повторить: «Очень хороший!» — но пришел в себя так быстро, что Прентис не успел возликовать. Уокер сделал шаг и сильно ударил его в нос, а потом, еще сильней, точно в ямочку на подбородке, и на сей раз сомнений не было — это нокдаун.
Он перевернулся, приподнялся на ладонях и коленях, глядя на капли крови, падающие из разбитого носа на траву. Когда он, пошатываясь, встал на ноги, Уокер спросил:
— Ну что, доволен?
— Черт, нет, сукин ты сын. Узнаешь, когда я буду доволен.
Он бросился вперед, бешено молотя кулаками, снова и снова пытаясь попасть Уокеру по зубам, но тот был теперь начеку, уворачивался и тяжело бил его по животу, голове, в область сердца.
Прентис потерял счет тому, сколько раз оказывался в нокдауне, когда опускаясь на одно колено, чтобы прийти в себя, когда беспомощно распластываясь на земле. Важно было вставать. Потом, встав в очередной раз, он уткнулся головой в землю, словно в стену, так что пришлось согнуться и посидеть, обхватив голову руками, пока окружающее не вернулось на прежнее место: трава опять была внизу, небо — наверху, амбар и деревья — по сторонам.
Он почувствовал, как Уокер схватил его за руку и со смешанным чувством возмущения и облегчения догадался, что это означает конец боя, но притворился, что не понимает.
— Соблюдай свои поганые правила, Уокер. Убери руки, пока я не встану.
— Нет, послушай. Я не хочу продолжать.
Уокер пытался помочь ему подняться, но он сбросил его руку и, шатаясь, поднялся сам.
— Если думаешь, что я сдаюсь, то ты чокнутый.
— Нет, ты не сдаешься, — сказал Уокер, потирая костяшки пальцев о ладонь другой руки. — Это я сдаюсь. Считаю, что мы закончили. Я удовлетворен.
— Надо же! Он удовлетворен! А вот я — нет. Защищайся!
И тут произошло самое ужасное. Широкое, без малейшего признака страха лицо Уокера расплылось в доброй улыбке.
— Да брось ты, Прентис, — сказал он. — Хватит.
Он повернулся и направился к амбару, где они оставили свои вещи.
— А ну иди сюда! — крикнул Прентис. — Ты назвал меня трусом, подонок!
Уокер оглянулся с вызывающим ярость дружеским выражением:
— Извини, коли так. Зря я это сказал, забудь. Черт, ты не трус. И ты это только что доказал, не думаешь?
Нет, он не думал, будто что-то доказал. И этот бой оборачивался тем же, чем все остальное, происшедшее после смерти Квинта, даже само окончание войны: никакие счеты не сведены, ничто не разрешилось, ничто не доказано.