Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме — страница 23 из 57

На полу вагона жмутся друг к другу две крестьянские семьи из Келецкого уезда. Женщина с жесткими, точно из камня высеченными чертами лица, рядом ее мать и свекровь. Все три взяты как заложницы. Рядом с ними – светловолосая с васильковыми глазами дочь и такая же светлоглазая мать. С ними арестовали еще и отца. Вместо сына, которого не оказалось дома, когда пришло гестапо.

Нечесаные цыганки что-то уныло бормочут на своем языке. Одна из них – старая, с приплюснутым носом, похожая на негритянку, едва знает несколько слов по-польски. Вот как ее арестовали: в Радоме был задержан какой-то цыган. Его товарищи решили отправить ему передачу, чтобы проверить, как далеко зашло гестапо в расследовании его дела. Кому-то надо было идти в тюрьму – и выбор пал на старую слабоумную цыганку. Она отнесла передачу, и, когда назвала фамилию, ее арестовали. Побои и пытки не помогли, старая цыганка мало что могла сказать, недаром цыгане выбрали именно ее. В лагере, на основании бумаг, которые привозит гестапо вместе с каждой арестованной, ей выдали красный треугольник с буквой «П» (полька, арестована за политическую деятельность).

Все эти люди живут в воображении, их ждешь у лагерных ворот. Но глаза напрасно ищут их, напрасно всматриваются в однообразные фигуры и бритые, закутанные в грязные платки головы. Многих уже нет в живых. Среди серых лиц стоящих поблизости женщин глаза различают исхудалую, со впалыми щеками мать молоденькой харцерки. Да, это правда, они вместе болели тифом – и дочь умерла. О спортивного вида учительнице известно только, что спустя три недели после прибытия в лагерь она попала в больницу, где ее в беспамятстве, с гнойным воспалением легких перебрасывали с места на место, из одного барака в другой. Теперь все следы ее затерялись, и трудно сказать, жива она или умерла. Из крестьянок Келецкого уезда осталась только одна, с матерью-старухой. Жива и старая цыганка, видимо закаленная невзгодами кочевой жизни.

Женщины выстроены «тысячами» с интервалами между ними. Но издали бросается в глаза, как поредели эти «тысячи». Вон от тех, что у самых ворот, остались лишь считаные единицы, от последующих – немногим более десятка, еще дальше уцелело лишь по нескольку десятков человек от каждой тысячи. Женщины, которые сегодня пришли сюда, – как бы скорбные представительницы тех, кто прийти уже не может. А вокруг, в мыслях, разговорах, воспоминаниях, оживают те, после кого осталась брешь в строю. Чем дольше живешь в лагере, тем заметнее становится эта брешь, все увеличиваясь за счет новых и новых смертей. Когда впереди тебя и за тобой пустует место, женщины, носившие эти номера, умерли, начинаешь ясно сознавать ту страшную истину, что гибель неизбежна, что ее можно лишь оттянуть на какое-то время и что дело не в большей или меньшей выносливости организма, а лишь во времени, несущем смерть. И хотя у ворот стоит многочисленная толпа, чувство пустоты охватывает тебя со всех сторон. Все ближе, ближе подступает к тебе здешняя нумерованная смерть, выкликая следующие номера…

Под утро, на рассвете, широко распахиваются лагерные ворота. У ворот – заваленный бумагами стол, за столом сидят польки из политического отдела и несколько эсэсовцев. Теперь надо по одной выходить за ворота, засучив левый рукав и показывая номер. Чтобы легче было вести учет и ловить беглецов, ввели татуировку. На левом предплечье каждого заключенного (кроме немцев и фольксдойче) теперь накалывают, впуская под кожу синий химический краситель, номер, который до сих пор носили только на одежде. У евреев под номером еще и маленький треугольник. Всем поступающим в лагерь татуировку делают в первый же день, когда отнимают одежду и стригут в дезинфекционном бараке. Детям, родившимся в лагере или привезенным сюда, номер накалывают на бедре. У грудных детей пятизначный номер стоит от паха до колена.

Во время общей поверки номер облегчает работу группе политического отдела, сидящей за разложенной на столе картотекой.

Тут, за столом, проверяют анкетные данные, исправляют ошибки, выясняют неточности. Из-за невероятной неразберихи в учете это длится долго. Проверенные выходят на обширный луг, вокруг которого плотным кольцом стоят вооруженные пулеметами и автоматами эсэсовцы с собаками. Наступают томительные часы ожидания. Толпа на лугу растет, загораживает ворота. Иногда в просвете видно, как подбегают к столу полосатые фигуры с обнаженной левой рукой.

Первые «тысячи» прошли довольно быстро. Здесь во многих рубриках уж несколько месяцев стоит короткое слово Tod[61] – вопрос ясен.

Но дальше – сложнее. Часто нельзя выяснить, умер человек, лежит где-нибудь в больнице или же исчез бесследно. И вот проверка задерживается, потом приостанавливается.

Уже во второй половине дня в ворота входит последняя, совсем недавно прибывшая группа, пока еще самая многочисленная. Это француженки, привезенные в январе; они очень плохо переносят здешний климат и условия и вымирают еще быстрее, чем польки. За ними идет группа, отличная от всех. Откуда здесь, среди болезненно-серых, изнуренных людей такие крепкие фигуры, здоровые, румяные от мороза лица, голубизна, спокойствие во взгляде? Это выселенки из Замойского уезда. Их привезли только что, вместе со всем скарбом – перинами, тулупами, мешками с провизией, с детьми и древними старухами. У них отобрали все, сбрили волосы, а на руках вытатуировали номера. Каждая из них перестала существовать как человек, превратилась в заключенную под номером тридцать две тысячи с чем-то. Это тридцать третья тысяча в женском лагере. Их еще не коснулась эпидемия, не раздавила нужда долгих месяцев лагерной жизни. Они уверенно шагают через ворота, без опаски передвигаясь по обледенелой дороге в своих деревянных башмаках. Последние женщины из этой группы покидают лагерь. Смотр окончен. Теперь начнутся долгие подсчеты и разбор бумаг, а женщины все это время будут стоять на лугу. Занесенный ветром с прудов белый промозглый туман низко стелется над бараками. Влага мелкими капельками оседает на волосах, одежде, на лицах. Земля возле лагерных ворот стеклянно заледенела, стало скользко. В этот день ни у кого маковой росинки во рту не было, от долгого стояния и голода многие женщины ослабели. А в бараках остались посылки с едой, и всем ясно, что их разворуют охраняющие бараки немки.

Пока на лугу рядом с лагерем идет общая поверка, распахиваются ворота барака двадцать пять. Подъезжают грузовики, открывают заднюю стенку. Из ворот, пошатываясь, с блуждающим взглядом, выходят безумные существа. Вконец измученные, они ждали этого момента. Безвольно, покорно взбираются они на машины, становятся поплотнее друг к другу. Возможно, там, в крематории, в последнюю секунду жизни в них проснется протест, но будет уже поздно. Стены крематория крепкие, железо сильнее человеческих порывов.

Эсэсовец захлопывает задние борта грузовиков, колонна машин двигается мимо луга, где выстроилась общая поверка. Отсюда хорошо видны лица обреченных на смерть. Иногда в машине кто-то взмахнет рукой на прощанье – стоящие на лугу женщины воспринимают это как тревожный призыв скорее следовать той же дорогой…

Несколько раз мрачная колонна машин проделала путь от лагерных ворот до крематория, прежде чем барак двадцать пять опустел. В последний рейс повезли самых слабых, кто не мог уже стоять на ногах. Их кидали на грузовики, точно бревна, укладывая друг на друга, до краев заполнили кузова. Быстро идет машина, обессиленные тела лежащих сверху раскачиваются от толчков: исхудалые ноги и руки ритмично поднимаются и опускаются, будто машут рядам стоящих женщин, проволочным заграждениям, последней в жизни дороге.

Женщины на грузовиках почти все одеты в зеленые армейские брюки, рваные, со следами дизентерийных выделений и крови. Так в лагере наряжают евреек. Мундиры Красной Армии используются как тюремная одежда для обреченных на смерть.

Поверка окончена. Женщины возвращаются в лагерь. В воротах стоят рапортфюрер Таубе, надзирательницы во главе с Дрекслер, доктор Кениг, начальники бараков. Женщины должны по одной пробежать мимо них. В этом месте дорога превратилась в ледяную горку. Беспомощно скользят по ней деревянные колодки, не подчиняясь ослабевшим ногам. В руках у Таубе палка с крючком на конце. Время от времени он, забавляясь, громко и радостно восклицает:

– Laufen, laufen![62]

Высокий, широко расставив длинные ноги, он, наклонившись, достает палкой всех, кто не может бежать. Крючком оттаскивает их в сторону и отсылает в барак двадцать пять, ворота которого открыты, а нары пустуют.

Среди бегущих много больных тифом. Накануне, когда проводили селекцию, они скрыли температуру, и их выпустили из больницы. Теперь они бегут вместе со всеми, стараясь не выделяться, и это стоит им нечеловеческих усилий. Среди них совсем еще юные девушки и шестидесятилетние старухи. Многие пробежали благополучно, но и Таубе выловил немало. Многих отправили в тот день в барак двадцать пять.

Отсеиваются не только старые и больные, но и те, кто не может быстро бежать из-за распухших или покрытых болячками ног. Отсеялись хрупкие француженки, не переносящие резкого климата польской земли. Отсеялись даже крепкие и совершенно здоровые женщины из Замойского уезда. Поскользнешься, упадешь – прощайся с жизнью.

Спускаются ранние сумерки. Последние ряды бегут к воротам, обходя и перепрыгивая тела женщин, лежащих без сознания на лугу. Группа возле барака двадцать пять все растет, доходит уже почти до тысячи. Грузовики стоят наготове. Кому не хватит места в бараке, тот сразу же уедет в газовые камеры.

Над лагерем тишина, слышно только, как покрикивает Таубе: «Laufen, laufen!» – и стук деревянных башмаков по льду.

Селекция подходит к концу. Последние группы женщин растеклись между бараками. Дорога опустела. В сумерках со стороны луга начальники бараков, согнувшись, волокут что-то по земле.

Один из них останавливается, что-то поправляет. Теперь видно, что на дороге лежит тело женщины с ремешком на шее, за этот ремешок ее и тащит эсэсовец, продвигаясь к воротам барака двадцать пять.