жешь вскочить и схватить за горло истязателя, не можешь ударить наотмашь по лицу эсэсовца или пнуть его в живот – не можешь, потому что хочешь жить. Ты уже знаешь, что, соверши ты этот безумный проступок, револьверная пуля размозжит тебе череп, а на твоих товарищей обрушатся тяжкие преследования.
И ты тихо лежишь и считаешь удары истязающей твое тело дубинки, а серая земля, содрогаясь от каждого падающего на тебя удара, слушает, что произносят твои губы, и впитывает твою кровь и слезы стыда.
В лагере «а» лишь один барак, двадцать пять, обнесен каменной стеной. В лагере «б» таких бараков, окруженных мрачным каменным забором, гораздо больше.
Барак семь – бывший барак смерти, куда потом поселили штрафную команду. Сегодня он забит до отказа, полон шумом, гомоном, ссорами. Здесь еврейки из Польши, Греции, Словакии, здесь польки, смуглые цыганки и черные маленькие хорватки.
Они не понимают друг друга. Дерутся из-за места, одеяла, миски, из-за кружки воды. У каждой группы иной язык, иной темперамент, но у всех лагерь пробудил звериную дикость, хищность, едва ли не преступные инстинкты.
Заснуть в лагере нельзя. Когда женщины укладываются спать, из щелей в нарах выползают миллионы, миллиарды клопов. Это пора их размножения. Рядом с крупными бегают маленькие, которые кусаются особенно больно. Клопы опились крови, их туго натянутая тонкая кожица лопается от малейшего прикосновения. После них остаются кровавые пятна, множество мелких кровавых пятен.
Летняя ночь. Оставаться в спертом воздухе барака, гудящего криками и проклятиями на чужих языках, лежать на обжигающих сотнями укусов нарах – это пытка невыносимая. Лучше выйти наружу и там провести ночь, прикорнув где-нибудь у стены.
Тишина. В северной части лагеря в кромешной тьме светятся линии проволоки – границы между множеством секторов второго строительного участка. Смотришь, и кажется, будто это длинные улицы современного города, обозначенные пунктиром огней.
Только сейчас, забравшись в глубь Биркенау, узнавая его поближе и видя своими глазами бесконечные ряды бараков… ряды бараков… ряды бараков… ты понимаешь, что Освенцим всего лишь отполированная крышка, прикрывающая бурлящий, клокочущий паром котел – Биркенау.
Как тщательно отделанное, усыпляющее подозрительность своим красивым оформлением преддверие газовой камеры крематория совсем не походит на главную, внутреннюю часть, так и многие показательные строения в Освенциме ничем не напоминают зыбкую, живую трясину – Биркенау, где бесчисленные бараки, точно ковчеги, бросившие якорь в порту смерти, стоят, дожидаясь, с сотнями тысяч путешественников на борту.
Порой, глядя ночью на несчетные огни малознакомого города, человек испытывает страх перед его громадностью и кажется себе ничтожным атомом мирно дышащей вселенной.
Но здесь, при виде огней этого города, кровь стынет в жилах, сердце леденеет. Здесь, в мертвенном свете неподвижных, уходящих в бесконечную даль огней, в молчании часовых, держащих палец на курке, ты читаешь свой приговор.
Какой несбыточной фантазией, навеянной приключенческими книжками и фильмами, кажется желание вырваться за пределы этого окруженного огнями пространства.
Справа доносятся голоса. Там мужчины. Дезинфекционный барак, с примыкающими к нему пятым и шестым бараками, отгорожен обычной колючей проволокой от женского лагеря, здесь поселили большую партию мужчин, собранных со всей Польши. Многие из них – варшавяне. Они шли все утро, молодые, стройные, красивые. Принесли с собой за проволоку очарование желанной и давно утерянной жизни. Среди них много студентов, трамвайщиков, железнодорожников. Их привели в пятый и шестой бараки занятого женщинами лагеря, и вот они стоят неподвижной толпой и ждут.
Всей душой жалеют новичков старожилы. Они не забыли своих первых дней в лагере, самых тяжелых из пережитых здесь. Они помнят и оттого еще больше сочувствуют всем вновь прибывшим. Им ли не знать, что лишь немногие, совсем немногие из примостившихся у стены босых мужчин останутся в живых.
Завтра эти мужчины уже будут заключенными. Но сегодня, сейчас, они еще связаны с той, прежней жизнью. А что, если под покровом ночи подкрасться к проволоке и тихо позвать кого-нибудь из них, пусть бы подошел, протянул руку, обменялся братским рукопожатием. Из родного дома, из дальних городов, солнечных улиц они привезли сюда неуловимое дыхание свободы, ею словно пропитаны их одежда, тело, волосы…
Днем и ночью топится баня. Днем и ночью туда загоняют группами мужчин. Женщины видят, как на головы новичков опускаются эсэсовские палки. Видят, как из ворот пятого барака выходят голые фигуры, стоят на ветру, а потом бегом устремляются в баню. Вскоре они выходят оттуда, бритоголовые, с лохмотьями в руках. Поеживаясь, надевают это трепье. Грязная рванина вместо белья, узкие, короткие брюки, куцые куртки, тесные для взрослых мужчин. В этой одежде, придающей любому вид бродячего циркача, они сидят, поджав босые ноги, дрожа от холода, голода и недосыпания.
Время от времени к ним подбегает кто-нибудь из полицаев и, громко ругаясь, пускает в ход кулаки… И снова тишина. На фоне освещенных окон бани вырисовываются темные фигуры. Порой прозвучит польское слово или тихая и, увы, невыполнимая просьба:
– Воды, воды!
Мужчин загнали в барак. Площадь перед дезинфекционным бараком опустела. Но вот ее заполняют новые. Снова мужчины, на этот раз все, как один, в тюремной полосатой одежде. Насколько иначе они себя ведут! В их движениях – торопливость рабов, на лету схватывающих приказ, торопливость животных, знакомых с кнутом и всячески увиливающих от его ударов.
Они бегут группами по нескольку человек, чаще всего по двое, и складывают что-то у стены. Некоторые несут свой груз с осторожностью, стараясь скрыть эту осторожность от эсэсовцев. Кончив работу, они сами устраиваются у стены на корточках. Тишина. Эсэсовцы наконец ушли.
Лампы на проволочных заграждениях освещают сложенные на земле предметы – они тоже покрыты материей в бело-синюю полоску. Вот бесформенный предмет зашевелился – стало быть, это все-таки люди – тянет руку, машет ею, садится.
Женщины пристально вглядываются в бесформенные фигуры. У одних конечности обмотаны тряпками – до локтей, до колен. С иных сползли повязки, открывая беспомощно торчащие культи.
Это заключенные из шахты в Явожне. Они отморозили себе руки и ноги и больше не могут работать.
Женщины, проникшись к ним жалостью, крадутся в темноте к проволочному забору с кусками хлеба и мисками воды. Мужчины голодны, это ясно по их виду. Кажется, висящая мешком одежда прикрывает скелеты. Они подходят к проволоке, берут куски хлеба, делят между собой.
Но не у всех хватает силы встать, подойти, взять ломоть. Иные, не двигаясь с места и не поднимая головы, лишь протягивают руку. Столько раз их обходили, столько раз про них, самых слабых, забывали сильные, еще способные бороться за жизнь.
Если же случится, что в беспомощную ладонь голодной тени человека кто-нибудь все-таки положит кусок хлеба, несчастный подносит руку к широко открытым глазам и смотрит, потрясенный. На лице его недоумение, и боль, и радость, горящие глаза не отрываются от зажатого в руке хлеба, все его чувства сосредоточились на этой крохе. Хлеб, он видит хлеб, ему дали хлеб, и этот хлеб – его.
Не плачь, узник, замученный в шахтах Явожна, пусть не текут слезы по твоему иссохшему лицу, хотя это слезы благодарности за полученный в последний раз на этой земле нежданный подарок – хлебную корку.
Те, у кого вместо рук загнивающие раны, не сводят с хлеба голодных глаз. В шахтах они отморозили себе руки, а накормить их некому. Они лежат у стены – тени, которые еще не покинули землю, но жизнь уже уходит из них. Рабочая сила, сегодня уже непригодная.
Когда у тебя за спиной громадный, слепленный из множества лагерей город, а перед тобой выхваченная светом из темноты эта группа, ты вдруг осознаешь, что уже давно, испокон века, не все в мире обстоит так, как должно. Монументальные строения, воздвигаемые руками целых поколений, храмы и посольства, советы министров и парламенты начинают крениться и рушатся, превращаясь в развалины, – в них недоставало какого-то звена, что-то порочное было в их конструкции. А в облаке пыли застыла над столиком группа одетых в черные фраки господ, которые за всю свою жизнь ни разу не оторвались от ученых фолиантов и не шагнули в реальный мир. Воздев руки, они торжественно заявляют, что война – это рычаг прогресса.
Жаль, что их не обрили, как нас, и не нарядили в шутовские лохмотья. Тогда они задумались бы над тем, что единственно важно в этот момент – куда увезут больных мужчин из шахты в Явожне.
Этого никто не знает – но все догадываются.
Живя в лагере дни, недели, месяцы, ты иногда вдруг с удивлением ощущаешь прилив сил и мужества. Это радует тебя, изумляет, заставляет поверить в свои силы.
Но настает день, когда внутри у тебя будто обрывается что-то со скрежетом, – и все, ни с места.
Первая ночь в новом лагере. Уже поздно, людей сморил сон. А за окном девятого барака застыло женское лицо. Взгляд устремлен куда-то вдаль. На толпу заключенных из Явожна, на уходящие огни – границу цыганского и мужского лагерей, а может, на полыхающее пламя из хорошо видного отсюда крематория. Лицо и фигура женщины неподвижны, бодрствуют лишь глаза, широко раскрытые, немигающие. Это деревенская девушка. Некогда завидного здоровья, она легко перенесла тиф и выписалась из больницы.
Никто не сказал ей, куда идти, а сама она не додумалась спросить. До сих пор заключенную после болезни обычно выписывали в тот барак, откуда она прибыла. Девушка знала этот порядок, и ей в голову не пришло, что он изменился. Она вернулась на свое прежнее место – туда, где жила до болезни, и там вместе с другими женщинами стала на вечернюю поверку. Не разобралась, что счет не совпадает и что причиной этому она. Когда все выяснилось, виновную сурово наказали, отсчитав ей сто палочных ударов по спине.