Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме — страница 33 из 57

Потерявшую сознание девушку без чувств отнесли в больничный барак, где она долго бредила в жару. Из больницы она вышла с грыжей, к тому же ее стали мучить сильные головные боли.

Теперь она сидит у маленького оконца и смотрит. Глаза устремлены куда-то вдаль, в них – красный отблеск пламени крематория. Может, позабыв обо всем, она мечтает в эту летнюю ночь или напряженно думает, глядя на огни далеких лагерей, или прислушивается к голосам из дезинфекционного барака. Трудно сказать. Все спят, никто не тревожит ее забытья.

Вдруг женщина встает, своим крепким плечом с легкостью выдавливает жалкое оконце, так что стекла звеня падают на землю, и, упершись руками в проем, кричит с отчаянием:

– Нет!

Вокруг тишина. Она испуганно глядит по сторонам и снова кричит:

– Нет!

В глазах ее ужас. Видно, то, что было лишь зернышком, искоркой в ее мозгу, теперь вспыхнуло, охватило мысли, воображение, все чувства. Как еще высказать, как выразить все, что в ней происходит? Она сжала голову руками, прячась от того, что помутило ее разум, и повторяет в испуге:

– Нет! Нет! Нет!

Счастливы те, кому безумие позволяет вслух выражать свои мысли, счастливы те, кто может высказать вслух свое «нет». Потому что «нет» скрыто в каждом заключенном, оно пульсирует и клокочет в его крови, пеленой бессильного гнева застилает ему глаза в минуты опасности, когда он сдерживается лишь ценой величайшего усилия. Есть заключенные, умеющие глубоко прятать свое «нет» под внешней корректностью и мнимой учтивостью в обращении с эсэсовцами. Но есть и такие, кто громко заявляет «нет» всем своим поведением, выражением лица, взглядом, кто не прячет своих кричащих о правде глаз от эсэсовцев, навлекая этим на себя преследования и ненависть.

От безумных их отличает только то, что свое великое, единственное «нет» они не высказывают вслух.

Глава седьмаяАлегри из солнечной Греции

На полевые работы теперь велено ходить босиком. Изо дня в день в серый предрассветный час по колкому гравию Биркенау ступают тысячи покрасневших от холода ног, под звуки оркестра они проходят ворота и, миновав дорогу в крематорий, идут дальше, по росной траве. Сразу за крематориями раскинулись уцелевшие среди сожженных деревень фруктовые сады, усыпанные грушами, яблоками и вишнями. По этой дороге идет колонна 115 – югославки, польки, русские и еврейки из разных стран. Для них, голодных, путь через фруктовые сады спасителен. Правда, не всегда. Не всегда начальник и конвоир разрешают подбежать к дереву и кинуть в него камнем, да и не всегда удается сбить фрукты. Но ощущение сытости дает даже сознание того, что кругом плодородная местность, где всегда можно раздобыть еду. От этого стихает голод, стихает мучительный страх перед завтрашним днем.

Начальник колонны, вероятно для собственного развлечения, что ни день ведет их иным путем, то коротким, то очень длинным, кружным, через зеленые полянки, выстланные буйным великолепием давно нехоженной травы, окруженные плотным кольцом деревьев, смыкающихся зелеными сводами; ведет их через селения, мимо крестьянских дворов и построек, частью пустующих, частью обжитых заключенными-мужчинами, работающими здесь. И всегда на этом пути, каждый раз в новом месте, перед колонной вдруг расступается зелень, открывая вид на пруды, откуда веет прохладой.

Эта местность по соседству с Хармензе называется «Фишераи»[75].

Чистая вода прудов рябит и плещется о берега, где шуршат, колыхаясь на ветру, камыши. Рядом с прудами, полными воды, есть высохшие, дно которых покрылось затвердевшим илом; местами он зеленый от слоя сухих водорослей. За прудами поднимается желтый косогор возделанного поля, на самом его верху, у горизонта зеленеет пышная морковная ботва. Слева в купе деревьев белеют хозяйственные постройки.

Взглянув впервые на этот пейзаж, такой типичный для земли польской, можно на какой-то миг позабыть, где ты находишься.

Повсюду в эту пору вот так же золотится стерня, повсюду разливается над землей солнечный зной, то и дело отступая перед влажным дыханием воды, повсюду так же перекликаются чайки в камышах.

Благословенны минуты забвения для заключенного, который в любое время дня и ночи должен помнить, где он. В эти минуты волшебная природа овладевает его сознанием, самим фактом мирного своего бытия, утверждая в нем право бороться и жить. Природа словно внушает ему, что он – мельчайшая частица вселенной и должен существовать, чтобы существовала вселенная, должен все превозмочь, раз в нем струится жизнь, как вода в соседних прудах.

Проникнувшись извечной мудростью природы, ты ощущаешь восторженное благоговение, и тогда крепнет в тебе, словно сжатый кулак, ослабевшая было воля к жизни, готовая разрушить все препятствия и побороть собственную немощь, готовая среди однообразия будней решиться на одной ей ведомый героизм, помогающий выжить вопреки всему.

От купы тенистых деревьев, от цветущего ржавым цветом щавеля и качающихся на ветру черных прямых палок камыша идет к заключенному по залитой солнцем плотине между прудов мечта – неотступный друг его. Мечта, что полностью отгораживает его от действительности, устраняет все ненужное и лишнее, оставляя один на один природу и человека, погруженного в свой фантастический мир.

Разве можно проникнуть в мир чувств божьей коровки, день-деньской ползающей по листьям… Разве можно постичь внутренний мир узника, долбящего киркой глину на плотине и таскающего дерн…

Но совсем забыться узнику нельзя. Точно предостережение, на глаза то и дело попадаются разные предметы. Вот на влажном дне пересохших прудов, на зарастающей клевером стерне валяется деревянный башмак, потерянный, может, с год назад, или жестяная миска. В конце плотины сложены штабелями носилки, лопаты, кайлы, деревянные молоты. А на горизонте, за ширью лугов, закрытый купами деревьев, поднимается дым из лагерного крематория. За ним, над Освенцимом, в лазури погожего неба неподвижно повисли аэростаты, словно громадные раздутые рыбы. Время от времени порыв ветра поворачивает их.

Как наивен заключенный, который во всем, даже в аэростатах, ищет благоприятных для себя примет. Но чем еще заполнить ему однообразие будней?

Вот высохший пруд. На одном его берегу весь день напролет под знойным солнцем женщины, согнувшись, ковыряют кирками твердую глину. Другие непрерывно грузят ее на носилки. По дну высохшего пруда, наискосок, двумя рядами движутся вереницы женщин. По правой тропинке – пустые носилки, по левой – груженные глиной. Ноги женщин вязнут в трясине, трескаются, кровоточат, покрываются нарывами.

Комья глины сбрасывают на другой берег пруда, образующий плотину. Здесь группа женщин разбивает комья и деревянными бабами утрамбовывает глину. Потом, для укрепления берега, к нему деревянными клиньями прибивается дерн. Так возникает новая плотина.

Достаточно, чтобы прошел ливень или проехала груженая телега, и несколько месяцев тяжелого труда двух сотен женщин пойдет насмарку.

И снова, в который уж раз, начнется перестройка плотины. Но тем, кто сегодня работает здесь, не доведется пережить горечь бесцельного труда. Через несколько месяцев, когда плотину начнут строить заново, этой группы уже не будет в живых. Сюда придут женщины из следующих эшелонов; на тропинке, бегущей посередине трясины, они не заметят кровавого следа своих предшественниц.

«Фишераи» – хозяйство обширное, и работы здесь хватает всем. Иногда сюда приходят мужчины косить траву для лошадей. С ужасом глядят они, как молодые полицайки ломают палки о спины согнувшихся в работе узниц, выкрикивая ругательства на своем омерзительном жаргоне, а вконец отупевшие женщины равнодушно принимают побои и даже как будто не слышат брани. «Что будут делать, – невольно думают мужчины, – в будущей, послелагерной жизни эти озверевшие полицайки?»

Трава и камыши растут повсюду, их косят даже на поверхности прудов. Через несколько дней после косцов на пруд приходят женщины. Громадный пруд с множеством заливов скорее напоминает озеро. К нему с косогора спускаются по дороге двести женщин. У противоположного берега, примыкающего к обширной трясине, покачивается на воде скошенный камыш – его-то и нужно собрать. Женщинам страшно. Хотя сейчас лето, они все равно зябнут, всегда простужены, дрожат в ознобе и лихорадке. Начальник колонны, выведенный из терпения их нерешительностью, начинает угрожать палкой. Тогда вперед выступает молодая надсмотрщица, известная тем, что никогда не бьет заключенных. Она подворачивает платье по самые бедра, подвязывает его и входит в воду. Икры у нее сплошь покрыты нарывами. Она идет все глубже, нащупывая дно, вода доходит ей уже до бедер. Вот она оборачивается к женщинам, не спускающим с нее глаз:

– Кто мне доверяет, пусть даст руку и смело идет вперед.

Первыми вызвались старая югославка, очень привязанная к девушке, и молодая еврейка. Ободряющий, полный спокойной решимости взгляд скользит по рядам стоящих в растерянности женщин. И, видно, впрямь какие-то душевные узы связывают ее с женщинами разных национальностей, потому что все они по очереди входят в воду и, взявшись за руки, образуют длинную цепь.

Еврейки хотя и побаиваются, но ни за что не хотят потерять расположение надсмотрщицы. Под ее надзором они таскают дерн из дальнего сада. Она разрешает им отдохнуть в тени деревьев и помогает набрать свежей, чистой воды из колодца в заброшенной усадьбе. Югославки видят в ней сестру, когда, присев на берегу плотины и не обращая внимания на то, что женщины все медленнее укрепляют дерн, она разговаривает с ними на понятном им всем польско-сербском диалекте о далекой Югославии, а под конец обещает после войны приехать к ним в гости. Стоит надсмотрщице появиться, как сразу же пробуждаются воспоминания о родных, о семье, югославки радуются ей, как кому-то близкому, встречают ее со слезами волнения на глазах.

И сейчас, помешкав немного, они завязывают на бедрах подобранные юбки и заходят в пруд.