Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме — страница 41 из 57

[87]

Распростертые руки этой женщины, страстный звериный крик придают песне отчаяние. Это слишком громко, чересчур крикливо, чтобы могло называться пением. То вопиет сама природа, защищаясь от насилия.

Оркестр уловил настроение песни. Заиграл какой-то нерв, затронутый в глубине инструментов и в глубине сердец. Распахнулись и запели на все голоса джунгли тоски, которые стороной обходили заключенные. Оркестр играет форте, фортиссимо. Раздается топот табуна диких коней – они не слышат, что один из них, уже в путах, уже укрытый в глубине крепкого загона, жалобным ржанием напрасно призывает своих свободных собратьев.

Мелодия звучит тише. Мусскеллер, с улыбкой заглядевшись на невидимые другим картины, заканчивает песню. Проникновенно, с жаром произносит она последние слова:

– О du, mein Wien![88]

В бане по-прежнему гомон и музыка, а на улице все идет снег. Ноги бредут по белому простору, невольно выбирая нехоженные еще места. У самой проволоки нетронутая белизна. Сквозь метель упорно мелькает чье-то лицо и исчезает, если поднять глаза. Может, это кто-нибудь из тех, что ушли? Или это та самая милосердная сила, что часто приходит к баракам, уводя с собой людей туда, откуда нет возврата?

Часть третья1944 год

Глава перваяЛагерь ждет

Минула зима, неотрывно, до слепоты глядевшая в темную бездну, куда входят живые, превращаясь в прах. И вот в какой-то день ты снова замечаешь, что время движется вперед. Снова настал февраль, первый месяц лагерной весны. Это самый обычный день, будто выхваченный наугад из ряда других, не отмеченный никаким событием. Слабый морозец схватывает снег, такой красивый на недолгом зимнем солнце. Воздух чист, и на душе не так тоскливо – крематорий сегодня не дымит.

Прислонись спиной к стене барака для музыкантов – там, за колючей проволокой, пустое пространство между женским и мужским лагерями, дальше – белые от инея заграждения и белые от инея бараки, разделенные проволокой. Как белое видение, как кошмарный сон. С той лишь разницей, что сон этот нельзя прервать, вздрогнув и открыв глаза.

Оркестр едва слышно играет какую-то мелодию Грига. Белоснежные перья облаков медленно плывут в зимнем небе. Заиндевелые ряды проволоки – как огромные нотные линейки, выведенные белой тушью на сером фоне пейзажа Биркенау. Взгляд блуждает по ним, угадывая на разной высоте нотные знаки.

Порой, словно бемоль отчаяния, темным лоскутом падает на колючую проволоку человек – он не захотел ждать завтрашнего дня. Но сейчас проволока пуста. Воробей сел на нее, раскачался, нащупал лапками местечко на металлических шипах и улетел дальше, к мужским лагерям.

Звучит оркестр, музыка навевает образ белого цветка, что покоится на самом дне озера под слоем льда.

Куда устремиться оцепеневшей мыслью, если вчерашний день рассыпался прахом, а завтрашний не принесет никакой перемены?

Возле шестого барака торчат голые ветки шиповника. Качаются на ветру, легко ударяют о деревянную стену барака, задевая ее шипами и царапая зеленоватую краску. Кто-то из мужчин, когда они еще жили здесь, посадил этот куст, а затем ушел куда-то, в глубь лагеря, как уходит каждый, кто в этом краю расставаний к чему-нибудь привяжется.

Нет, мысль твоя еще не разбужена, но, глядя на эти ветки, невольно спрашиваешь у времени: что будет летом, когда их покроют листья?

В мужском лагере у дороги снует взад-вперед серая человеческая фигура. Наклоняется и выпрямляется, уходит и возвращается, нагружает тачку песком, толкает ее, высыпает песок и снова идет с пустой тачкой.

Кто ты, узник? Зачем ты день-деньской в этой серой беспросветности перевозишь песок с места на место, выполняя работу столь же бесполезную, как если бы вычерпывать ложкой воду из моря?

Зачем ты это делаешь? Неужели ты настолько стар, что способен лишь вот так, монотонно, в одиночестве засыпать лужи песком?

Или, напротив, ты молод и стремления твои были такими возвышенными, что им не нашлось применения здесь, в лагере?

Возможно, работа в одиночестве дает тебе время для спокойных размышлений, позволяет забываться в мечтах, вполголоса вести с самим собой беседы, за которые, веди ты их среди людей, тебя приняли бы за безумного?

Или лагерь превратил тебя в бездумное животное, тоскующее только по теплу, отдыху и еде?

Кто же ты?

Может, это ты посадил шиповник у стены шестого барака и теперь приходишь сюда смотреть за ним?

Где ты будешь, когда куст зацветет?


Очень трудно писать о начале 1944 года сквозь призму времени. Тогда, после ужасающей волны эпидемии, погасившей в людях веру, казалось, что ничего более страшного произойти уже не может, что нет такого горя, которое не испытал бы запертый за колючей проволокой узник. Казалось, он достиг уже самого дна бездны и тоскует потому, что выбраться оттуда нет мочи.

Несколько месяцев спустя, когда это дно вдруг разверзлось у нас под ногами, наподобие горной пропасти, поглощая, часто навечно, беззащитных людей, начало 1944 года преобразилось в наших глазах в период затишья и безмятежности.

Прекратились эпидемии. Вероятно, потому, что все женщины уже переболели всеми возможными болезнями. Неразбериха, вызванная постоянной необходимостью размещать новых узников в и без того переполненных бараках, понемногу идет на убыль – приток эшелонов в Освенцим сокращается. В лагере теперь больше порядка, и в то же время здесь незаметно, день ото дня, ослабевает связь с действительностью. Остров-лагерь все дальше уплывает от берега.

Работа изо дня в день, работа все семь дней недели, лишь в воскресенье немного сокращенная, да неизбежные заботы о хлебе насущном – это поглощает все мысли, все время.

Кто пережил эпидемии, тот, подобно переболевшему растению, начинает приспосабливаться к неблагоприятному климату и почве.

Мало-помалу пробуждаются потребности.

Когда уже можно хоть изредка помыться, когда в одеялах нет вшей, а голод, благодаря посылкам, уже не так донимает, начинаешь искать радость вокруг себя.

Радость – это витамин, необходимый человеческому организму, как солнце и воздух, возможно, даже больше, чем сахар и жиры. Особенно организму, который с трудом возвращается к жизни.

Этот витамин не присылают в посылках. Иногда он содержится в письмах, но далеко не во всех.

Напрасно искать радости в сомнительных политических сообщениях, они оставляют лишь горький осадок в душе.

По воскресеньям, пополудни, в дезинфекционном бараке лагеря «б» играет женский оркестр – играет превосходно, постепенно совершенствуя свое мастерство под руководством замечательного дирижера. Узницы охотно приходят на эти концерты. Барак всегда переполнен, за окнами толпится народ. Посередине зала Альма Розе играет на скрипке в сопровождении оркестра.

Кому посвящает она свою музыкальную легенду? Голодной толпе? Себе самой, забыв, где она? Дыму над крематориями или последним дням своей жизни? Неизвестно. Воображение уводит тебя за проволоку, в прошлое или будущее. Мешает надпись на покрытой известкой стене: «Im Block Mützen ab!» Лучше закрыть глаза. Лагерь исчез.

Не знаю, радость это или только забытье. Когда мелодия стихает, еще тоскливее возвращаться в свой барак.

Бездействие, такое недолгое в этот воскресный день, наводит на мысли, которые отнимают силы и лишают веры в смысл каких бы то ни было усилий.

Мысленно вызываешь в памяти облик ушедших, настойчиво ища объяснения, почему у них не хватило воли к жизни, что сломило ее. Фрагменты их биографий здесь, в лагере, предстают перед глазами, будто фрагменты поэм.

Напряженный ритм каких-то спешных работ, цель которых пока что еще неясна, нарушает тишину в начале года.

Женщины, работающие на пустом участке «в», который лишь дорогой отделен от мужского лагеря, с изумлением видят, как идут от Освенцима бесчисленные колонны мужчин, неся взятые со складов трехъярусные нары. Этот движущийся лес нар, которому нет конца, вызывает тревогу.

Это уже не такая работа, как бессмысленное перетаскивание кучи песка с места на место, единственная цель которой – заставить заключенного весь день трудиться в поте лица.

Это, несомненно, какие-то приготовления.

Для кого они? Где те люди, что будут здесь спать? Они еще разгуливают по каким-то улицам, сидят дома или едут в поезде, не предполагая, что будущий их брат «мусульманин», загнанный хуже скотины, уже готовит им место в концентрационном лагере. К северу от участка «в» виден обширный пустырь. На нем мужчины начинают собирать деревянные части, и через несколько дней там уже стоит готовый лагерь. Бараки просторные, как в женском карантине, в стенах окна, еще не застекленные. Даже издали не видно клочка свободной земли. Разрастающийся город заключенных, пока еще пустующий, заслонил все.

Открытая в Биркенау строительная контора (до сих пор такая была только в Освенциме) ведает множеством всяких работ. В обоих женских лагерях прокладывают дороги, мостят территорию вокруг больничных бараков, посыпают гравием площадки для оркестра возле ворот. Заключенные охотно выполняют эти работы, усматривая в них пользу для себя. День ото дня улучшаются санитарные условия, редко дымят трубы крематориев, не работают газовые камеры – все это снова вселяет бодрость и придает силы для работы, о назначении которой заключенный привык не размышлять.

Никто не задумывается над тем, для чего железнодорожный путь из Освенцима подводят к самому Биркенау. В марте он подступил к воротам караульной, в апреле продвинулся еще дальше, отделяя два женских лагеря от узкого ряда бараков на другом строительном участке, потом пролег между ними и достиг Бжезинки.

Вокруг крематориев, у редколесья, работает множество людей. Они строят бараки и роют глубокие рвы. Возникает новый лагерь «Бжезинка».

К концу апреля все пространство вокруг крематориев густо обсажено деревцами и кустами. Вырастает плотная зеленая стена, за которой не видно людей, и над ней высится громадная крыша с трубой.