Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме — страница 45 из 57

– Утеряли женственность и стыд, – говорят про женщин из «Мексики».

Мимо проходит тепло одетая полицайка в сапожках, в яркой резиновой накидке. А рядом, через стену, сидит в своей комнатке блоковая. На ней изысканное белье и модное платье, тонкие чулки и изящные туфельки на пробке. Она красиво причесана, пахнет хорошими духами и, довольная собой, улыбается.

Комната ее обставлена, по лагерным условиям, с роскошью. Настоящие персидские ковры и коврики, дорогие венгерские ткани покрывают пол, стены и мебель. Кровать застлана иногда несколькими пуховыми одеялами, а сверху атласным – лазурным, золотым или цветастым. Одним одеялом укрываются, остальные подстилают вниз. Блюда, которые ест полицайка, даже отдаленно не напоминают вкусом лагерную похлебку. Для нее и нескольких ее приближенных стряпает специальная прислуга.

Когда имеешь возможность урезать порции сорока тысяч женщин (а полицаек всего-навсего несколько десятков), можно, конечно, купить все, что душе угодно. Здесь, где нет никакого контроля, а узницы, затравленные еще больше, чем их товарки в других лагерях, не осмеливаются заявить о своих правах, блоковые воруют без всякого удержу. Полицайки часто ходят по служебным делам к крематорию в близлежащую Бжезинку, где склады всегда забиты и процветает обменная торговля.

В конце июля из евреек, живущих в секторе «в» и в «Мексике», начинают формировать эшелоны для отправки в Германию. Случается, что женщинам выдают приличную одежду и уезжают они в пассажирских вагонах.

Спустя несколько дней, в начале августа, в Биркенау прибывают лодзинские евреи. Как обычно, проводят селекцию: большинство, оставив свои запасы и узлы возле вагонов, отправляются в крематорий, лишь незначительный процент поступает в лагерь.

Но стоит этим «счастливчикам» осознать, что их близких уже сожгли или сжигают в этот самый момент, ими овладевает нечто вроде безумия, а порой и настоящее безумие. Молодая еврейка из Лодзи бросается к колючей проволоке (днем ток выключен) и пытается перелезть через нее, чтобы попасть на дорогу между лагерями. Ее насилу удалось оттащить, и вот она стоит между женщин, вся в крови, не спуская неподвижного взгляда со столба дыма. Неотвязная мысль сверлит ее мозг, и, не в силах понять происходящее, она с недоумением повторяет:

– Ведь немцы – люди. И мы, евреи, тоже люди. Верно? Мы, евреи, люди, и немцы тоже люди.

Молодая еврейка из Будапешта, образованная и разбирающаяся в политике, заявляет, что обо всем, что ей пришлось увидеть в Биркенау и Освенциме, она слышала в передачах английского радио, но считала это преувеличением антигитлеровской пропаганды.

Как-то, в конце июня, выстраиваясь утром на работу, заключенные с удивлением замечают, что чешский лагерь опустел.

Никто не проснулся ночью, никто не слышал, как эсэсовцы уводили в газовые камеры целые семьи чешских евреев, проживших здесь больше года.

Через несколько недель, тоже ночью, весь мужской лагерь был разбужен криками многих тысяч людей. Выйдя из бараков, мужчины увидели: в ярко освещенном цыганском лагере эсэсовцы выгоняют на дорогу цыган, цыганок и их детей. Выстроив всех пятерками, они велят людям выйти на дорогу и идти к крематорию. Цыгане сопротивляются, это их крики слышит Биркенау. Крики не смолкают всю ночь, но к утру цыганский лагерь уже пуст. Героизм безоружных бессилен перед вооруженным зверством.

В конце августа лагерь «в» и «Мексику» навещает главный врач Менгеле, чтобы провести там строжайшие селекции. Среди евреек уже ширятся горячка и дизентерия, усиленная голодным истощением, и селекции проходят очень успешно. Теперь часто можно увидеть, как по дороге в крематорий медленно движутся пятерками бледные женщины, с трудом придерживая на себе рваную одежду, через прорехи которой белеет худое тело. Это повторяется все чаще. Они знают, куда идут, но слишком слабы, чтобы бунтовать. А может, для них это желанный конец. Из сорока двух тысяч нетатуированных евреек, которые жили здесь, пятнадцать тысяч уехали в Германию, осенью оставалось еще около пяти тысяч, остальных поглотил огонь.

«Мексика»! «Мексика»! Многие узницы выговаривают это слово, как «Меексико». Облик «Мексики» тревожен, как морды химер Нотр-Дам. Кривое зеркало, превращающее человека в собственную карикатуру.

Хорошо бы забыть о ней, отрешиться напрочь от всех пробуждаемых ею чувств.

Но нет, «Мексика» осталась в памяти точно так же, как и платформа, через которую непрестанно перекатывается людская толпа, с каждым шагом все приближаясь к смерти, так же как столбы дыма, в который превращается эта толпа.

Евреи, при селекции направленные вправо, идут прямо на смерть. Когда рука эсэсовца вершит над ними приговор, в газовых камерах уже настежь открыты двери, и вентиляторы уже впускают свежий воздух. Это готовится место. Ждать своей судьбы недолго, самое большее несколько часов, пока газовые камеры не освободятся от твоих предшественников.

Если идти по платформе вправо, то вскоре окажешься перед крематориями I и II, что высятся друг против друга по обе стороны дороги.

Случай решает, в который из них попадешь, а впрочем, не все ли равно? И все же люди обеспокоены, как бы их не разлучили, как бы им вместе попасть в одно здание; матери с дочерьми, отцы с сыновьями держатся поближе друг к другу.

Ведь они не знают про эти здания с дымящими трубами того, что знаем мы. Они не знают, куда входят. Огромные, несчетные толпы обмануты!

По рассказам электриков, которым по должности часто приходится переступать порог крематория, зал ожидания – это чистый зал, где, как в корабельной каюте, нет свободно стоящих предметов. Все крепко привинчено. Вдоль стен металлические скамеечки, точно в приемной у врача. При входе в длинный коридор – большая красная стрелка, под ней надпись на нескольких, кажется шести, языках: «В баню и дезинфекционную камеру». Здесь люди раздеваются и аккуратно складывают свои вещи, рассчитывая скоро вернуться, затем, получив из рук евреев, работающих здесь в зондеркоманде, полотенце и мыло (это обычно усыпляет подозрения), они идут по длинному коридору, ведущему «в баню и дезинфекционную камеру». Входят в громадный пустой зал, где нет ничего, кроме закрытых колпаками отверстий, напоминающих вентиляторы. Электрические лампы скрыты в потолке. Когда дверь за последним из этой группы затворяется, из отверстий вверху сыплются голубые комочки. Это газ – циклон.

Нет, вовсе не так просто умереть от газа, смерть приходит не сразу. Известно, что немцы экономят газ, то ли потому, что собираются уничтожить огромное количество людей, то ли по какой-то другой причине… Большая доза циклона убивает мгновенно, та, какую дают здесь, вызывает медленную агонию.

Иногда электрики входят в газовую камеру сразу, как только там отпирают двери. И видят: трупы застыли в позах, говорящих об отчаянной борьбе, о нечеловеческих муках. Видят, как люди по штабелям тел взбирались на стену, – так и лежат они там, наверху, скрюченные, с выпученными глазами, с раздутыми животами…

После того как двери закрылись за ними, у них еще было время осознать, что это смерть, что немцы обманули их, а заключенные, работники крематория, предали.

Предсмертный крик из последних сил, крик предостережения идущим за ними следом собратьям, не проникает наружу. Он замирает в открытом, кошмарно зияющем рте.

Газовые камеры работают значительно быстрее, чем кремационные печи. И хотя печи горят днем и ночью, хотя непрерывно подъезжают грузовики с брикетами и дровами, хотя вырыты ямы в лесу, где сжигают одновременно сотни тел – огонь не поспевает за газом. Поэтому вблизи крематория складывают штабеля разбухающих тел и сжигают их постепенно.

Лето в этом году выдалось необычайно жаркое. От малейшего дуновения ветра смрад разлагающихся трупов проникает повсюду. Но ни эсэсовцев, пьяных днем и ночью, ни пьяную зондеркоманду не отпугивает зловоние и опасность заразы.

То, что должно было свершиться в глубочайшей тайне, становится явной, безумной болезнью, она поражает всех эсэсовцев.

Тишина царит вокруг крематория, тишина царит в лагере. В этой тишине вдоль платформы неторопливо движется толпа. Циклон, несущий людям смерть, невидим, он воплощается в столбы дыма, и они медленно, густыми клубами поднимаются в небо из труб крематория.

Глава третьяСмех или страх

Беззвучный смех при неподвижном обычно лице – смех, заметный только в прищуре глаз, – не сходит с лиц эсэсовцев. Иногда хохот их подобен утробному рычанию. Эсэсовцы не перестают смеяться с тех пор, как началось массовое умерщвление газом, с тех пор, как они стали ходить пьяные и одурманенные наркотиками. Хохочут они и глядя на молодых венгерских евреек из оркестра, играющих им задорные чардаши. Солистки мягко покачиваются вместе со скрипками в такт мелодии, низко пригибаются к земле, потом, захваченные ритмом, вскидывают руки и продолжают в бешеном темпе играть над головой. Они играют, почти танцуя, едва не колдуют, прекрасной своей музыкой откупаясь от смерти. Слышат ли их эсэсовцы? Они хохочут и уходят на платформу, громко распевая: Ungarland[92] или Die Juliska, die Juliska von Buda-Budapestb[93]. В них что-то рухнуло, что-то расслабилось, открылись неведомые затворы, лопнули неведомые тормоза. Они перестали чувствовать разницу между трупом и живым человеком. От трупа и от живого им нужно одно: острота ощущений. Они хотят видеть страх, всепроникающий ужас. Поэтому они истязают трупы, измываются над останками женщин, доводя себя до бешенства, до экстаза, до пены на губах. Для них нет большей радости, чем, бросив труп в огонь, видеть, что он дрогнул, корчится и потрескивает в пламени. Тогда раздается взрыв хохота, пальба в воздух или в огонь, затем прыжок на мотоцикл – и вот уж немец как безумный мчится в другой лагерь – продолжать игру.

Воскресный полдень. Среди бараков стоят на поверке женщины. Когда с двух сторон бараки, а кругом, куда хватает глаз, хлюпающее под ногами месиво, когда над тобой серые тучи, а под ними клубится, опадая вместе с дождем, дым из крематориев, можно забыть, какое это время года. В дождливую погоду здесь всегда одинаково, будь это май, октябрь или март. Здесь нет растительности, по которой можно было бы определить ход времени. Вчера так похоже на завтра, что в конце концов ты теряешь счет дням. И тогда единственным мерилом времени становится промежуток от свистка до свистка.