Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме — страница 50 из 57

Этому трудно поверить. В первый день заключенные еще надеются, что лишь Охота не была охвачена восстанием и попала в руки к немцам. Но последующие дни разбивают все иллюзии.

– Варшава едет! – слышится на платформе, в воротах, в бараках.

– Варшава едет!

Целыми кварталами, улицами, домами покидает свои границы Варшава, днем и ночью увозят ее освенцимские вагоны.

Все те дни, что в лагерь стекается Варшава, стоит изумительная погода. На полях краснеет рябина, небо дышит зноем, то и дело дует прохладный ветерок. А сюда, за колючую проволоку, словно хлынула струя крови из самого сердца Польши, и остановить ее невозможно.

Это длится весь август.

Весь август идут с платформ в лагерь варшавяне.

Их рваная, грязная, нередко окровавленная одежда, их кое-как забинтованные раны, бесконечно усталые лица и полные немого отчаяния глаза как бы воссоздают картину поля боя, откуда они прибыли. Заключенный ищет встреч с ними и в то же время боится увидеть среди них дорогое существо, боится услышать плохую весть.

От них можно узнать про близких; встречаются знакомые, отыскиваются родственники. С изумлением глядят они на бритые головы заключенных, на красные полосы на спинах, а заключенные с трудом угадывают знакомые лица – так они измучены. Желанный дом, все его обитатели, которые дожидались твоего возвращения, пришли сюда сами, превратившись в изгоев. Ты наконец вознагражден за то, что долгое время не общался с близкими, не получал от них вестей, но какой дорогой ценой… Отец? Да, он был вместе с другими в подвале, помогал, лечил. В Прушкове его взяли вместе с группой стариков. Возможно, приехал сюда, в мужской лагерь. Мать первого августа ушла утром в город и больше не вернулась. Сестра наверняка где-нибудь здесь, в толпе, она ехала с эшелоном. В сентябре должна родить. Мужа ее расстреляли. Оба брата участвовали в восстании. Младший дважды прорывался домой, а шестого августа сообщил по телефону, что придет со старшим, которого ранили. И не пришел. Дом? Разрушен дотла, в этом квартале не осталось ни одного здания.

Вот, узник, твоя семья, твой дом. Ты отрезан от них, как растение от земли. Отныне ты будешь мысленно блуждать в поисках близких по бесчисленным концлагерям, по заводам боеприпасов, по всей «великой Германии». Незачем вспоминать дом на Бонифратерской улице, незачем восстанавливать в памяти каждую его деталь. Возвращение, о котором ты мечтал с первых же дней лагерной жизни, не будет уже возвращением домой.

В памяти всплывает день, когда гестапо увело тебя из дому. Разве мог ты знать, что в последний раз видишь этот дом и этот город и что вернешься ты на развалины.

Варшава! Варшава! Невозможно заглушить в себе воспоминания о твоих улицах и переулках, невозможно поверить, что ты разрушена, невозможно смириться с участью раба, с утра до вечера снующего за колючей проволокой с груженной песком тачкой. Узник помогает варшавянам, несмотря на запреты и наказания. Он добывает для них хлеб, кофе, полотно и мыло, он заботится о детях – их много прибывает сюда вместе с родителями, – и на минуту-другую ему удается забыть о восстании.

Лагерь тепло встретил варшавян. Они – гости, и заключенные делятся с ними своим хлебным пайком, поят их кофе, «организуя» целые котлы на кухне.

Нельзя позволить себе падать духом, если хочешь помочь этим обездоленным людям.

И лишь вечером, когда дети забираются на нары и, прислонившись к кирпичной стене, начинают рассказывать, опять оживает Варшава, многоэтажная, многоуличная, где каждый закоулок поднялся на борьбу, безумная Варшава, обреченная Варшава.

Там, в эту самую минуту, столица рушится, превращаясь в груду развалин, а здесь, в сердцах узников, она воссоздается их тоской и печальной уверенностью, что прежнюю Варшаву им больше не видать.

Вот мальчик лет восьми-десяти рассказывает:

– Мне велели разносить листочки по адресам. На них было написано, что надо явиться на фабрику. Там был сбор. А потом я разносил свертки. Небольшие, но очень тяжелые.

Ты не знаешь, маленький узник, что был связным, что ты повстанец. Не догадываешься, что пройдут годы и тебе воздвигнут прекрасный памятник на улицах новой Варшавы, а мальчишки будут мечтать о твоей славе.

Не знаешь ты и того, что никогда уже не увидишь своей матери, которая умирает в горячке на другом краю Биркенау, не знаешь, что отец твой объявлен бандитом и едет в глубь Германии в каменоломни.

Дети все еще не могут оправиться после пережитого и непрерывно говорят о восстании.

Они рассказывают заключенным, какой фугасный снаряд называли «шкафом», а какой – «коровой», обстоятельно объясняют, почему оружие и припасы, сброшенные с самолетов, попадали в руки врага. Словно неугомонные воробьи, шныряли они по улицам и знают иной раз лучше взрослых, в каких кварталах началось восстание, какие сдались сразу, какие еще сражаются. От детишек можно узнать о судьбе знакомых улиц, домов, а нередко и людей. Они – неисчерпаемый источник информации о Варшаве, их молодая память воссоздает все более точно, чем память взрослых, к тому же подваленных. А перед сном, когда уже рассказано все, что теснится в усталом детском воображении, кто-нибудь робко спрашивает:

– Вы не знаете, где мой папа?

Дети притихают и напряженно ждут ответа, шикая на тех, кто вертится и шумит.

Непривычно видеть детей, которые так по-взрослому сдержанны. Шестилетний мальчик вдруг отворачивается, глотая слезы, а затем взволнованным голосом называет фамилию отца.

Прибывающих из Варшавы мужчин поселяют вдалеке от женского лагеря, в секторе «а» (предварительный карантин). Со дня на день их должны отправить в Германию.

Женщины в этот сектор не ходят. Передать сведения берутся заключенные из мужского лагеря.

Началось со списка из нескольких десятков фамилий. Фамилии называли дети, попросив разыскать их отцов. Список, запрятанный в ботинок, отнес в карантинный сектор и отдал приятелю один молодой заключенный, которому по роду его занятий разрешалось ходить в Биркенау. Приятель, вместе с другими варшавянами дожидавшийся отправки в Германию, взял список фамилий и обещал разыскать отцов. Минуло два дня. Дети молчат, но в их глазах – немой вопрос. Приходится подробно объяснить им сложные пути лагерной переписки и трудности, из-за которых сведения запаздывают. Дети очень разумны и все понимают. На третий день утром в женский лагерь пришли два плотника с топорами и пилами. Часа два они работают не покладая рук. Потом вдруг подходят к одной из заключенных: один поглядывает на двери, другой кладет ей на колени сверток величиной с кулак. И снова принимаются за свою работу, бросив на ходу:

– Если понадобится, рассчитывайте на нас.

В пакетике – девяносто семь записок. На обрывке картона, на клочке разорванной коробки, даже на расправленном мундштуке окурка. Несколько слов и адрес. Такой, например: Янковская Мария из Варшавы, Старое Място, Фрета 5.

Совершенно безумная затея искать кого-нибудь в этой толпе, особенно в первые дни. В лабиринт барака затолкали больше тысячи женщин и детей, нары забиты до отказа. Кто здесь – неизвестно. Списков нет. В бараке очень шумно, а стоит войти кому-нибудь, на чью помощь здесь рассчитывают, шум поднимается невообразимый.

А ведь это Охота. Охота, которая первое время презрительно, как к «уголовщине», относилась к пришедшим ей на помощь нумерованным заключенным. Позднее, разобравшись в ситуации, люди с Охоты превратились в «подопечных». Каждая из женщин о чем-то просит, каждая чего-то хочет, каждая умоляет ради самого святого помочь ей только в одном-единственном – разыскать ребенка, или написать и переслать письмо мужу, или устроить перевод в другой барак, где находится ее престарелая мать, или поместить кого-нибудь в больницу.

За записки в лагере бывали разные наказания. В последнее время за малейшую провинность отправляют в Германию. Что уж тут говорить о массовой передаче записок! Как незаметно вручить их адресатам, не привлекая ничьего внимания? Не все они адресованы детям, и это усложняет задачу. К тому же ведь некоторых блоковых нужно остерегаться наравне с эсэсовцами.

Первую партию записок раздавать было трудно. Но уже на следующий день, когда плотники принесли значительно больше записок, был разработан свой метод – и дело пошло на лад. Женщины составляют список фамилий по алфавиту и идут с ним в бараки. Со «своими» блоковыми трудностей нет. У дверей барака ставят караульного, свистком требуют тишины, а затем выкликают фамилии. Например:

– Пани Бабанчик! Пани Бабанчик! Пани Бабанчик!

Но иногда нужно действовать осторожнее. Счастье еще, что блоковые – доносчицы часто безграмотные, хоть и хитрые. «Бумажка» обычно оказывает на них магическое действие. Входишь в комнатку блоковой, обставленную с варварской безвкусицей, и, чтобы завоевать ее расположение, говоришь по-немецки:

– Block Ălteste, ich bin dienstlich von der Schreibstube (или Ambulanz, или Paketkammer, или Unterkunft), ich suche paar Leute[101].

Все в порядке. Полицайки днем выгоняют заключенных из бараков, и они сидят на солнцепеке, прислонившись к стенам. С утра тут стоят котлы с супом, прикрытые крышками. Залезешь на такой котел (точно оратор на трибуну во время митинга) и читаешь список. Даже начальник барака, чаще всего пьяный, не догадывается, что происходит нечто недозволенное.

Конечно, войди в эту минуту Дрекслер, Мандель, Хассе или еще кто-нибудь из опытного лагерного начальства, все бы раскрылось. Но, к счастью, никого нет.

Прочитав список фамилий, ты уводишь группку женщин и где-нибудь за уборными раздаешь им письма.

В передаче записок активно помогают мужчины. Этим занимаются женщины, незнакомые друг с другом. Никто ни о чем не спрашивает, никто заранее не договаривается – дело идет само собой.

Нужды Варшавы тысячекратно превышают возможности заключенных. И хотя многие должности в лагере занимают польки, которым удается раздобыть для детей хлеб, одежду, – все это лишь капля в море.