Здешний лагерь – это длинная узкая полоса. Посередине проходит дорога, а по обе стороны – совершенно одинаковые бараки, разные лишь номера над дверью. Между бараками, от стены до стены, громадные лужи, глубокие и заросшие водорослями, как пруды. Если пойдешь по этой дороге, уткнешься в колючую проволоку, за которой видны платформа, опять проволочные заграждения и женская больница, сегодня уже опустевшая. На запад – точно такой же сектор «в», к востоку – сектор «а». К северу – пустырь на месте бывшей «Мексики», но там – эсэсовская канцелярия, и днем туда не подойдешь. Только ночью можно смотреть туда, стоя у самой проволоки. В тишине спящих лагерей доносится далекий собачий лай. Собаки глухо тявкают, словно спросонок, потом вдруг захлебываются отчаянным лаем, потом смолкают, и снова – тишина. Стоишь, слушаешь голоса вдали, а глаза напряженно всматриваются в темноту – не замелькают ли огоньки в окнах изб? Ведь именно так лают собаки в деревнях. Откуда же они здесь, за проволокой? Да это же немецкие овчарки в эсэсовском лагере, те самые, что каждое утро сопровождают колонны заключенных.
Ночью лагерь выглядит еще более уныло, чем днем. Бараки как картонные домики. Полное однообразие, ни малейшего признака индивидуальности – вот что определяет его облик.
Внутри бараков – широкие нары (иные, чем в женском лагере). Тут спало десятка с полтора мужчин. Когда лежишь на краю верхних нар, вглядываясь в слуховые оконца – других окон в бараке нет, – невольно думаешь о тех, кто жил здесь раньше. Кто ложился сюда каждый вечер. Быть может, человек этот лежал без сна, не сводя глаз с огонька папиросы? Быть может, ночь рассказывала ему о прекрасной жизни на свободе, когда он со всем юношеским пылом стремился к далекой цели, которую теперь отняла у него война. Быть может, он засыпал, положив руки под голову, а мысль его бродила далеко от лагеря, от бараков и от этих нар.
Женщины заняты теперь работой, связанной с ликвидацией лагеря и строительством стратегических укреплений на берегу Вислы. Небольшие ликвидационные группы ходят по всем лагерям. И то и дело наталкиваются на следы тех, кто ушел отсюда.
Вот стоят кади, полные извести, песка или цемента. Вчера еще работали здесь заключенные с лопатами.
– Bewegt euch![115] – кричал надсмотрщик.
Сегодня и надсмотрщик, и те, кого он погонял, уже далеко отсюда.
Затих моторчик на западной стороне женского лагеря. Всю нынешнюю весну и лето шумел он, своим тарахтением «так, так, так, так, так, так, так, так» отсчитывая время, сотканное из тоски и радостных надежд. Теперь он остановился и умолк. Не видно людей, которые дни напролет возили песок поблизости от него.
Плотники оставили ящик с инструментом. Лежат свежераспиленные доски. Вороха стружки так и останутся здесь до последнего дня. Сквозь щели в стенах пробиваются солнечные блики и загораются на завитках стружек. Пахнет смолой. Замерли фуганки. Те, кто ушел вчера, уже не вернутся.
Стоят ванны и ватерклозеты, канализационные работы так и не довели до конца, не успели подключить воду, и все это осталось в пустых бараках среди множества других, едва начатых работ.
Крематории не дымят. Каждое утро большая колонна отправляется разрушать эти мрачные здания.
Группа «крематорий» собирается охотно. Женщины идут туда без всякого принуждения; одни из любопытства, другие надеются найти в стенах запрятанные там драгоценности, а иные из желания собственноручно превратить эти стены в развалины.
На платформе стоят вагоны, в которых вывозят разобранные бараки, нары, рулоны ватных и байковых одеял, машины и оборудование крематориев в Гросс-Розен и в другие концентрационные лагеря.
Биркенау должен исчезнуть с лица земли. За проволоку уводят кипевшую здесь жизнь, за проволоку выскальзывает и смерть, чтобы следовать за конвоируемыми узниками из лагеря в лагерь – до самой Германии.
При разборке бараков женщинам помогают советские пленные, взятые в последних боях. С ними обращаются особенно жестоко, попирая все права военнопленных. Офицеры, нередко высокого звания, исхудалые и голодные, выполняют в лагере самую тяжелую работу.
С особым рвением работают мальчишки – участники Варшавского восстания. Им и в голову не приходит уклоняться. Женщины ежедневно добывают для них котел супа (кроме того, который мальчики получают вечером, возвратившись в мужской лагерь), и ради порции брюквенной похлебки они каждое утро упрашивают блокового взять их на работу. Мальчишек в бараке больше, чем может увести с собой блоковый, поэтому они приезжают по очереди. Ребята перевозят все, что нужно, из опустевшего лагеря в заселенные сейчас секторы. У них два возка: большой и поменьше, одни тащат возок, другие его подталкивают. Ребята, переняв лагерный жаргон, называют возки «рольвагами». Регулярно, четыре раза в день, они проделывают долгий путь: два раза с пустыми возками, два с полными. Перевозят деревянные настилы, швейные машины, уголь, рулоны ватных и байковых одеял. И разгружают все это сами, с помощью блокового.
Конец осени. Однажды ночью выпал снег. Руки мальчишек с каждым днем все больше краснеют от холода, изнашивается их одежонка, стираются номера на куртках. Войдя в барак, где выдают суп, они сразу же окружают жарко натопленную печь. Кто не видел их долго, тот с трудом узнает тех ребятишек, что в августе приехали в лагерь. Нелегко достались им эти месяцы. Усталые, грустные мальчишеские лица словно постарели. Сестры их, а у некоторых и матери, живут в цыганском лагере, и ребята видятся с ними тайком через проволоку. (Многие уносят добавочную порцию супа в котелке, чтобы вечером передать это матери.) Отцы их давно уже уехали.
Эти дети ни о чем не просят. Они всегда тихи, сдержанны, да и кому им жаловаться? У них бледные, исхудалые лица, и многие, особенно те, кто постарше, прячут глаза от взрослых, словно опасаясь вызвать сочувствие. Когда им нездоровится, они скрывают это не хуже любого взрослого.
Самому младшему шесть лет. Старшие ребята решили и соблюдают это очень ревностно, что работать он не будет, и опекают его на каждом шагу. Дожидаясь супа, они становятся по росту, младшие впереди.
– Ты где там бродишь? – строго окликают они малыша, если он отлучится. – Суп стынет! Малец! Следи за очередью!
И никто никогда не протянет свою миску к котлу, пока малыш не отойдет от него, медленно, держа в ручонках мисочку с порцией брюквенной похлебки.
После обеда блоковый разрешает им немного побыть в бараке, а добрая Леснячиха моет и вытирает их миски. Мальчики усаживаются поближе к печке и тихо переговариваются о том, вкусен ли был суп, кому попалась картошка, о том, что, возможно, сегодня им выдадут добавочный хлеб. Эти маленькие заключенные, работающие лучше взрослых, получают меньшие порции хлеба.
Но пора за работу. Мальчишки созывают друг друга:
– Большая рольвага! Малая рольвага!
Они уезжают. Согнутые в три погибели спины, напряженные руки. Рядом шагает шестилетний. Глаза мальчишек часто останавливаются на его фигурке, руки этих восьми-, девяти- и двенадцатилетних опекунов старательно выполняют свою и его часть работы. Просветленные взгляды как бы говорят: «Работа в концлагере не для таких сопливых».
Иногда в зимнюю стужу маленькие ребячьи руки приоткрывают ворота продовольственного склада, – ветер рвет дверь, дергает ее вместе с мальчишкой, и тоненький голосок громко спрашивает:
– Папиросы нужны?
Они приспосабливаются к лагерной жизни, кое-чему уже наученные в Варшаве.
Когда началась ликвидация лагеря, на продовольственном складе обнаружили большие излишки. Приближение Красной Армии застигло гитлеровцев врасплох. Они рассчитывали, что концлагерь еще долго будет существовать. И вот – бараки опустели, а склады ломятся. Надзирательница Франц, пользуясь неразберихой, очень ловко ведет двойную бухгалтерию. Работницы продовольственного склада, имеющие доступ к бухгалтерским книгам, видят, что Франц заносит в них далеко не все поступающее продовольствие, а из учтенных продуктов только часть выдает в котел. Так, однажды зимой 1944 года к складу подъехала машина с продуктами, предназначенными для супа. Это шестьсот банок мясных консервов (около килограмма каждая) и несколько бочек со свежей бычьей кровью. Франц записывает все в рубрике Ausgabe[116], бочки с кровью отдает на кухню, а консервы отправляет обратно с той же машиной. Так из-за Франц заключенным недодают горячей еды – единственной за весь день. Подкупленный ею шофер нередко наведывается в лагерь около трех часов утра и под покровом темноты вывозит маргарин, консервы, мешки сахара, макарон, гороха, муки. Иногда продукты увозят под видом даров «от заключенных для армии», для эсэсовского лагеря, для эсэсовского лазарета. Франц быстро идет в гору, получает награды и безнаказанно продолжает грабить. В караульной только приветствуют подобные махинации. Начальник главного продовольственного склада, который должен контролировать склады в отдельных лагерях, смотрит на это сквозь пальцы. Нет законов, которые могли бы защитить заключенного от грабежа. Один эсэсовец как-то громогласно заявил, что на конференциях Красного Креста в Берлине и на заседаниях других международных комитетов провозглашаются права заключенного, которых на самом деле не существует.
Узник сам пытается завоевать свои права. В то время когда уже почти никто не получает продовольственных посылок, работницы продовольственного склада «организуют» еду в количестве, во сто крат превышающем их личные потребности. В громадном бараке, по самую крышу заполненном хлебом, маргарином, сахаром, мукой, остаются четыре женщины – их заперла на замок Франц, уехавшая на велосипеде в Освенцим. В дверях – щель величиной с ладонь, в нее можно выбрасывать наружу бруски маргарина или через узкую картонную воронку сыпать сахар, муку, манную крупу. Женщины пытаются подкармливать лагерь, но накормить всех невозможно. Хотя условия жизни во многом улучшились, лагерь сохраняет свой первоначальный облик: до последних дней здесь остаются привилегированные кварталы и темные закоулки, где ютится беспросветная нищета.