Дым над Биркенау. Страшная правда об Освенциме — страница 55 из 57

По ночам над лагерем рокочут эскадрильи. Ухо настолько привыкло к гулу, что он не тревожит спящих. Порой бомбы падают совсем близко, и тогда по лагерю объявляют подъем. Но никто уже не обманывается и одеваться не спешит.

Однажды вечером разбомбили соседний эсэсовский лагерь. Работающих там немок и югославок бомбежка застигла в тот момент, когда они уже выходили за ворота. Погибло десятка два эсэсовцев, сгорел барак. Из заключенных погибла одна немка. В другой раз пострадало большое бомбоубежище в этом же эсэсовском лагере, забитое до отказа немцами, которые так и остались под развалинами. Однажды здание охраны СС в секторе БIIб (чешском) засыпало бомбами с часовым механизмом. Гитлеровцы в панике. Они заставляют заключенных очистить территорию от бомб. Прошел слух, что в награду за это их отпустят на свободу. Спустя немного времени лагерь сотрясается от взрыва, а часа через два женщины находят на снегу за уборными красный ковер из комнаты эсэсовцев. В ковер завернуто человеческое туловище без головы, рук и ног, опаленное огнем и дымом. С туловища свисают лохмотья полосатой куртки. Этот человек – мужчина или женщина, неизвестно, – погиб в тот самый момент, когда от многих бараков Биркенау остались лишь трубы, когда приходит конец лагерю, войне, рабству. Его завернули в ковер, вынесли за уборные, и вот он лежит – мертвый, в мертвой тишине. Среди миллионов жертв еще одна, незаметная.

Зимой в лагерь приходит новый комендант по фамилии Краузе. У него лицо типичного арийца, как на старинном немецком портрете. Прежде чем приступить к своим обязанностям, он наведался в отдельные секторы – проверить, как идет ликвидация. Вот новый комендант останавливается перед группой женщин. Чем объяснить, что у некоторых узниц небольшие номера, спрашивает он у сопровождающего его Першеля. Неужели эти узницы уже год в Освенциме, а то и два, и дольше?

– Jawohl, Herr Kommandant[117].

Краузе возмущен. Глядя прямо в болезненно расширенные глаза Першеля, он заявляет, что заключенный в концентрационном лагере должен жить не больше шести недель. Если он еще не умер, значит, научился комбинировать, а такого нужно поскорее прикончить.

– Verstanden?[118]

– Sicher, Herr Kommandant[119].

Согласитесь, господин комендант, нам недолго пришлось ждать, чтобы узнать у вас, остаетесь ли вы при своем мнении? А что, если этот ваш принцип применить к немецким военнопленным?

В ту минуту мы стояли друг против друга: он, хозяин нашей жизни, и мы – эфемериды. Он – один из тех, кто насильно отнял у природы священное право распоряжаться смертью, кто auf Befehl превращает толпу людей в груду мертвецов – отпугивающих своей худобой, остекленелым взглядом невидящих глаз, беззвучным криком раскрытых ртов. И мы – братья погибших. Мы были как каторжники на галерах, скованные одной цепью. И все мы видели, что он глух, раз не слышит беззвучного крика мертвых, который страшнее громкого зова живых.

* * *

Бараки тихо осели в бескрайнем снежном море. Горящие на колючей проволоке лампы уходят в темноту длинными рядами огней. Как далеко отсюда еще живут тебе подобные, думаешь, глядя на них. Белые четки огней через равные промежутки разделены красной лампой, предостерегающей: здесь смерть.

В тени последнего барака, у самой колючей проволоки, бредет по глубокому снегу одинокий человек. Снег только что выпал – пушистый, вязкий. Последние снежинки из уплывающей тучи еще кружат в свете фонарей и медленно опускаются на землю. Он идет вдоль барака, оставляя глубокие следы. Это узник. Безразлично, в каком он лагере – Освенциме или Гросс-Розене, в Гузене, Дахау, Маутхаузене или Флоссенбурге. Во всех лагерях в этот день узники одинаково проводят сочельник.

Засунув руки в карманы полосатой куртки, он медленно идет тропинкой, которая заглушает его шаги, а тень барака размывает очертания его фигуры. Это его рождественская прогулка.

На небе, откуда ветер вымел остатки туч, видны теперь созвездия, мерцающие над снежными просторами. Узник поднимает глаза. Звезды все те же. Большая Медведица, Кассиопея, Полярная звезда, а здесь Орион, который ключами своими, возможно, отворит когда-нибудь врата неволи. Человек, прикованный к лагерной земле, обозревает бесконечные миры, вращающиеся над его головой. Он ищет взгляды своих близких на созвездиях – так было условлено, – но не знает, живы ли те глаза, которые должны бы сейчас смотреть одновременно с ним.

Жена его – заключенная, как и он, брат погиб в восстании, родители, если они живы, возможно, пишут ему на прежний адрес. Их письма, наверное, возвращаются с отметкой Auf neue Adresse warten. Он не может выслать им свой адрес, потому что не знает, куда забросила их судьба, когда вместе с группой стариков их отделили от варшавских повстанцев.

Ветер гонит снежную пыль. Несколько снежинок упали на губы узника и растаяли на них, когда он шептал самое дорогое ими.

В безбрежном небе так много созвездий. Под каким из них, одинокий страдалец, ты найдешь то, что утерял?

Январь 1945-го

Единственный союзник заключенного, силы которого уже на исходе, – это время, идущее с ним шаг в шаг. И вот второго января ты уже можешь сказать:

– Еще триста шестьдесят три дня до конца года.

А третьего остается всего триста шестьдесят два. Дни стоят солнечные, морозные, они белые, тихие и похожи один на другой, в отличие от ночей с их разнообразными снами. Когда сильный порыв ветра врывается между бараками, слышно позвякивание – это гонг, подвешенный на веревке, ударяется о столб. По дороге, вдоль бараков в секторе «а» (мужской приемный карантин) идет женщина с доской на плече. Она устала. Товарки, у которых ноги покрепче, обогнали ее, и она шагает одна, погруженная в свои мысли. На свете есть уже свободные люди, от которых война ушла, но дорога заключенного осталась неизменной: от рассвета до полудня и от полудня до вечерней поверки все тот же километр. Километр на север с пустыми руками, повисшими вдоль тела, километр на юг, с доской на плече. Мысль устремляется вперед, далеко от лагерной дороги, по которой дальше одного километра не уйти.

Женщина открывает двери четвертого барака и останавливается на пороге. Здесь ютились первые четыре недели мужчины, которых привозили в Биркенау. Здесь они переживали самое трудное время, здесь от голода им сводило внутренности. Справа – ниша, где делили хлеб, толстым барьером из кованого железа отгороженная от остальной части барака. Они были очень голодны, голод неудержимо толкал их на все, недаром пришлось поставить такие барьеры в местах раздачи хлеба. Преграда выдержала натиск, стоит, а их нет, они ушли отсюда, уехали, опустел барак, опустели нары. Ветер перекатывает по крыше пригоршни сухого снега, заливается громким свистом, гонит снег из конца в конец и стихает.

Что-то мешает пройти дальше, как будто здесь стоит толпа, как будто из глубины нар смотрит множество глаз, голодных, печальных, отчаявшихся. В памяти всплывает смутное воспоминание о событии, происшедшем именно здесь. Это было на нижних нарах. В гуще тел – больной дизентерией и рядом – его здоровый сосед. Больной лежит, не подавая малейших признаков жизни. Ему очень плохо, лагерный понос истощил его вконец. Он ничего не ест – чтобы выжить, нужно соблюдать строжайшую диету. Сосед – молодой заключенный – режет несколько тоненьких ломтей хлеба на сухари. Он стучится в комнату блокового и вежливо спрашивает, нельзя ли подсушить их на печке. Блоковый разрешил, и парень, обрадовавшись, прижимает палкой ломтики хлеба к раскаленной дверце. Вскоре они превращаются в хрустящие сухари. Блокового позвали, и он уходит в глубь барака, парень подсушивает последний ломоть. Скрипнули ворота барака, шаги, незнакомый голос произносит что-то по-немецки. Заключенный мгновенно прячет сухари за пазуху, на печке остался один-единственный. И тут в дверях появляется староста лагеря, немец.

– Was machst du denn da? На?![120]

Парень плохо говорит по-немецки, он растерянно показывает на ломоть, и в этот самый момент удар кулаком в лицо свалил его с ног. Парень сразу вскочил, но ему пришлось расплатиться за такую резвость – тут-то староста лагеря показал, на что он способен.

Пинком он опять свалил парня, пинком сбросил с него шапку, пинком вышвырнул за дверь и, толкая ногой, катил по полу через весь барак до задней двери. Стоящему у двери блоковому он сказал, что наглый «мусульманин» осмелился сушить хлеб в его комнате.

– Я ему разрешил.

– Ach, so? Also weg! Du, bloder Hund![121]

Немец в последний раз пнул свою жертву ногой и ушел. Теперь парень уже не смог вскочить с прежней резвостью. Он приподнялся на руках, немного постоял на четвереньках, потом встал. Искать шапку он не решился. Проводив взглядом старосту лагеря и блокового, он расстегнул рубаху и сунул руку за пазуху. Сухари на месте, только чуть искрошились. Парень зажал их в руке, улыбнулся и медленно побрел к больному товарищу.

Дня через три тот же староста лагеря вывихнул себе руку и выл от боли. Тот же парень смотрел на него, колеблясь. Наконец он быстро подошел к нему и одним умелым движением вправил ему руку.

Благодарный староста снизошел до разговора с «мусульманином».

– Bist du Pole?[122]

– Jawohl[123].

– Wer hat dir das gemacht?[124] – спросил он, глядя на синяки под глазами и ссадины на щеках.

– Sie[125].

Так было. Новый порыв ветра ударяет в барак, сотрясая крышу. Нет, никто не глядит из глубины нар. Кругом пусто. На досках над нарами надписи, выцарапанные гвоздем, ножом, реже – написанные карандашом. Ветер свистит в щелях.