А можно ничего не говорить, взять каминные щипцы и разбить ядовитое мутное стекло на мелкие осколки. Комендант не слишком удивится — чего не сделаешь в заключении, от отчаяния, дурного нрава, да попросту от скуки? Убыток, конечно, и немалый, вещь дорогая, но дело житейское. Осколок стекла мог бы стать даже оружием. Было бы куда бежать. Но некуда и нельзя: если Джордж сбежит, возьмутся за Адама и уцелевшую родню. Сейчас — непременно возьмутся. Мерей, теряющий власть, много опаснее Мерея, рвущегося к власти. Уничтожит. Даже против воли королевы: все равно утрата милости неизбежна, так отчего же не сделать все то, что раньше было опасно и не ко времени? Аресты и конфискации; если под арестом еще можно уцелеть, то владения, изъятые короной, уже едва ли вернешь. Мария научилась извлекать выгоду из интриг и ссор своих вельмож — ни Мерей, ни Мэйтленд, ни остальные члены королевского совета не получили и четверти от тех земель, на которые зарились. Большая часть отошла в казну.
То, что ушло короне, еще может быть возвращено живым… и еще вернее им может быть возвращено то, что досталось людям, ныне вызвавшим неудовольствие короны. Пока Джордж здесь и взаперти, главная мишень — он. Остальных трогать нет смысла, при живом и доступном к переговорам главе рода — они не интересны и не опасны. А вот уйди он в бега, Адам сразу станет важной фигурой. И его тут же снимут с доски. Таких как Лесли мало на этом свете…
Джордж повернул голову, посмотрел на зеркало, на клубящуюся в нем мутную белизну. Таких как Лесли мало на этом свете, но они есть. Иди себе своей дорогой и не говори, что отражаешь правду.
Зеркало не расслышало или не приняло во внимание. Оно было очень самоуверенно, а еще твердокаменно, непоколебимо уверено в своей правоте. Любой человек, который кажется достойным, хранит свою честь и почитает Господа, таков лишь до тех пор, пока ему это выгодно. Пока приносит пользу. Честь — хороший товар, на него можно купить много доверия и уважения, а те, в свой черед, обратить в золото, отряды, замки. Верность? Полноте. Кто ее видал-то, истинную верность? Иуда просто был слишком жадным, ретивым и неумным, а вот апостол Петр — обычный человек. Даже лучше обычных. Камень, верно? Так и не успел петух прокричать трижды — а что его, пытали? Угрожали жизни близких? Подкупали, сулили сокровища земные? Да что ему грозило, кроме умеренных неприятностей? Вот то-то. И Лесли твой хорош, пока он на коне, пока он хозяин, а приставь ему нож к горлу — и забудет о дружбе и симпатии; пригрози ему как следует — и отвернется, пропуская убийц. На всякого есть свой ключ. Деньги, слава, женщина, удобство, страх.
На всякого, соглашается Джордж, и на меня тоже. Не соверши я ошибки, ведра ошибок, я стоял бы по левую руку отца, когда он все-таки поднял войска. Заставил бы, если не отца, так Джона, понять, что игра идет всерьез. И скорее всего, дело кончилось бы не дурацкой стычкой, сотней погибших и полудюжиной казненных, а настоящей большой войной. И воевал бы я так, как воюет Мерей, и Мерея убивал бы первым — как самого разумного и опасного. Я продал бы почти все, что считаю правильным, за жизнь своей семьи. За наш север. Без всяких петухов, зеркало.
Да, сказало зеркало. Почти все — за жизнь семьи и власть над севером. За власть, не спорь. С землями ведь ничего не случилось, и замки целы, и арендаторы живы, и стада целы, и поля. Только теперь будут править другие, и не в этом ли дело? Они будут править, а ты будешь сидеть тут, мерзнуть и ненавидеть, ненавидеть и утешать себя мечтами о том, как выйдешь и всем отомстишь. Глупыми, детскими, нелепыми мечтами беспомощного жалкого червяка под сапогом. Выйдет он. Отомстит он. Всем. Догонит Рэндольфа, убьет Мерея.
Мог бы и отомстить на самом деле, а не в мечтах ничтожества. Мог бы, да не позволяешь себе — потому что еще не все продал. Душу свою жалеешь. Жалко, понятное дело. Ты же такой ретивый верующий, что не побоялся отцовского гнева. Такой хороший верующий, что прощать врагов своих не можешь, не пытаешься и не можешь. Ты думаешь, достаточно сменить церковь и заплатить за этот выбор правом первородства? Дешево готов платить. Тем более, что вот ты и опять — наследник, первый по старшинству. Лишиться богатств и титулов ты был готов, а следовать заповедям, следовать духу? Нет? То-то же.
Какую там душу, думает Джордж. Чтобы ее помиловать, Господу придется ее где-нибудь найти. Ему это, будем надеяться, под силу. Вряд ли дела тогда в Иудее обстояли много лучше, чем у нас… Но вряд ли и намного хуже.
Думает он вяло и медленно. Там, под ледяной коркой, под толщей беды, ходят большие рыбы, большие мысли, наверное, важные, но нечем ловить, нечем рассматривать. Когда-то ему было дело до людей под его рукой. До их жизни. До справедливости. До страны. Теперь он просто помнит — было. Причины уже уплыли куда-то. Наверное, в океан.
Он спорит по привычке. По той же самой привычке — выучка и опыт. Даже если ты уже мертв, инерция позволит тебе нанести, по меньшей мере, еще один удар — вдруг кому-нибудь пригодится? Он давно уже не знает, не помнит причины, по которой небу не следовало бы падать на эту землю.
Есть жена, есть сын. С ними ничего не случилось, когда его передали людям королевы, когда отправили дожидаться королевского решения в Дун Бар. Очень хорошо, что не случилось. Нет ни тени упрека, ни грана обиды. Он боялся за Анну, а потом перестал. Она выживет, даже если мужа убьют или казнят, и сын не останется безземельным, он наследует деду. Даже с этой стороны все прикрыто — и все пусто. Любовь есть, и потребность есть, а необходимости выживать, бесспорной и непреодолимой — нет, как нет и сил, которые может подарить такая необходимость. Потому что мечты о мести — не утешение и не опора.
Утешение уже не нужно, его попросту некуда применить, земля пересохла и дождь не оживит ее. Опор попросту нет, не остались. Упрямство рано или поздно иссякнет. Джордж умрет, и стая примется за Адама.
Защитить его нечем. Никого нечем. Только уничтожить.
Мог бы смеяться — смеялся бы. Его отец, тоже трижды преданный и проданный, не имел его нынешней власти. Его обманули враги, его подвели вассалы, его заслуги забыла королева, его оставила удача — и все. А Джорджа… Джорджа судила страна. Равные ему по званию и представители округов и городов. Вся знать и все общины страны. И все они, все до единого знали — невиновен. Про отца не были уверены, а про него знали точно. И почти никто не считал его смерть необходимостью. Так было… проще. Угодить Мерею, не ссориться с Конгрегацией, не навлекать на себя гнев. Приговорить — не первый и не последний в жерновах. Надо было лучше крутиться. Кто он нам таков, чтобы из-за него… Они сказали «виновен», единогласно.
Теперь его слово имело власть над всеми. Над всеми, кроме Марии, так и не подписавшей приговор.
Что тебе мешает, говорило зеркало, что? Думаешь, что воспользуешься своим правом, когда тебя придут убивать? Допустим, так. Я подожду. Мне торопиться некуда. Я жду, я умею ждать — и я дождусь. Или думаешь простить врагов своих? Не думаешь? Правильно, все равно не сможешь, и если я не буду тебя дразнить и подзадоривать — тоже не сможешь, даже назло, хотя кто же прощает назло…
— Уйди, пока я и впрямь не взялся за щипцы, — вслух, шепотом говорит Джордж.
Привычка завелась невзначай, незаметно. Тишина его не угнетала, разбавлять ее собственным голосом не тянуло, но отчего-то он начал говорить вслух сам с собой, а еще с предметами обстановки, с братом, с женой. Словно писал письма, которых ему не дозволяли.
Здесь стояло просто зеркало, говорит зеркало, обыкновенная стекляшка с материка, мутная, старая, пустая. Меня создал ты. Для этого не обязательно убивать, достаточно звать — долго и сильно. Ты звал. Когда ты начал говорить со мной, меня еще здесь не было. Ты не можешь меня прогнать… пока жив. И когда умрешь, не сможешь. Кстати, Джордж. Ты не задумывался, почему я до сих пор здесь, как явная и очевидная улика? Ты все еще веришь Лесли, а?..
За стеной — шаги. Потом резкий стук. Еще одна любезность со стороны Лесли. Его люди всегда просят разрешения войти. Любезность — и предосторожность.
Первый несет на вытянутых руках легкую жаровню с подставкой. Опускает на каменную плиту у камина, заправляет свежими углями. Второй тут же ставит в кольцо жаровни медный кувшин. Дверь открыта — но не нужно быть солдатом, чтобы слышать, как скрипят ремни, позвякивают кольца, ловить запах масла, забивающий все прочие… замковая стража не пытается быть невидимой, незаметной и бесшумной. Зачем вводить ближних в искушение?
Слуги, тем временем, возвращаются с большим подносом. Мясо, кажется, яйца, обжаренные в фарше, рыжая рыба, пшеничные лепешки… и яблоки. Вот оно что, яблоки. Совсем забыл. Во втором кувшине вино, а в первом, на жаровне, конечно же сидр.
— Господин комендант выражает свое нижайшее почтение по случаю Йольской ночи.
— Передайте господину коменданту мою глубокую признательность.
Слова не заученные, а искренние. Хотя бы за напоминание. Забыл ведь, потерял счет дням и забыл. Лег бы спать, как обычно. Угощение и горячий сидр хороши сами по себе, но в замке Дун Бар никто не голодает, так что напоминание важнее. Самая долгая ночь, самое нижнее положение метки на колесе года.
Лесли рискует. Законы против колдовства и суеверий, принятые четверть века назад, еще при Иакове, отце Марии, долго не соблюдались никем, разве что служили орудием мести. Хочешь избавиться от соперника? Донеси, что он вынимал след, нашептывал коровий мор, сохранял кусочек причастия как талисман или на девятый день водил домой покойника. Расплата за колдовство — костер, за доказанное богохульство — плаха или виселица. Всякому было понятно, что для исполнения законов понадобилось бы опустошить всю Каледонию, дела рассматривались вяло и неохотно, суд требовал двух свидетелей. Но в последние полтора года все пошло иначе — теперь по закону вторым свидетелем мог считаться сам обвиняемый, если признается. А смерти подлежало… все не все, но даже блюдечко простокваши за порогом в неудачную ночь.