Джулио Чезаре Варано готовился не к той войне. Ему везло. Он принял все мыслимые меры. Он даже умудрился заручиться союзом с Галлией — и имел основания рассчитывать, что если кампания хоть чуть затянется, Тидрек успеет вмешаться — а ссориться с ним герцог Беневентский пока не хотел. Венанцио Варано, сын старика, оказался отличным кавалерийским командиром и после первого столкновения старший Орсини еще долго собирал выживших… Стены Камерино были крепки, а не по сезону рано начавшиеся дожди — и особенно оползни — сильно досаждали пришельцам.
Всего этого — и многого другого — хватило бы, чтобы враг ушел, не солоно хлебавши. Еще пять лет назад хватило бы.
Но когда артиллерию все же подвезли под стены, жители Камерино не захотели разделить судьбу Фаэнцы.
Можно было бы сказать, что они пожелали разделить судьбу жителей Имолы и Форли, вот только на саму Катарину Риарио-Сфорца подданные не держали сердца, им больше не нравилось ее правление — поборы, тирания и беззаконие. Уехала и ладно. Джулио Чезаре Варано и его семейство, несмотря на все, что они сделали для края, неблагодарные подданные любили так страстно, что весь лагерь осаждающих запомнил долгую цветистую жалобу Бальони, мол, сейчас же разорвут эту сволочь сами, и ни кусочка гостям не оставят.
«Нет, — ответил тогда Его Светлость молодым людям из Камерино, пришедшим ночью в лагерь. — Не нужно приносить мне голову в доказательство. Не нужно избавлять меня от врагов. Между каждым из вас и Варано — кровь ваших родных. Откройте мне ворота, никто не сочтет это предательством. Остальное — мое дело».
Ворота они открыли, и победители с неспешным торжеством въехали в город, не слишком опасаясь ни ловушки, ни засады — но старый змей с сыновьями и внуками успел улизнуть в крепость и спрятаться там. «Хоть какое-то удовольствие», плотоядно усмехнулся герцог — но судьба была к нему неблагосклонна, крепость осаждать не пришлось. Приближенные Варано взбунтовались в первую же ночь.
А дальше все было очень-очень просто. Люди стояли вдоль стены — и те, кто сдал крепость, и те, кого они выдали, вперемешку, а Его Светлость шел вдоль ряда и всматривался в лица. Иногда спрашивал имя или задавал еще какой-то вопрос. Но чаще просто смотрел. Потом кивал — направо или налево. Те, кто уходил направо, отправлялись вниз, в подвалы, ждать «милости и удовольствия Святого Престола». Те, кто налево — получали эту милость немедленно. В виде священника и двоих солдат покрепче, с не очень толстой узловатой веревкой. Судя по лицам горожан, милость была велика. Венанцио Варано — единственный, кто стоил осаждающим крови, к общему удивлению отправился в подвал.
Джанни потом сказал, что уже видел кое-что похожее. Асторре сам догадался, когда и где.
Сам он не смог бы отличить агнцев от козлищ, ему просто казалось, что крепость заляпана мутной слизью, что оконные проемы затянуты паутиной, а под потолком носятся летучие мыши. Библейская мерзость запустения, наверное, внешне должна была проявляться именно так. Смотришь на прочную еще, хоть и старую, тесную крепость, на богато одетых людей, на серебро и хиндский палисандр, а видишь полуразрушенный склеп.
И хозяина склепа, которому, вроде, и шести десятков не дашь, а изнутри проступает развалина… Гроб повапленный. Перед ним герцог тоже постоял, помолчал. Потом сказал:
— А вы будете исповедаться вслух. При всех. Или не будете вовсе.
Асторре смотрел на бывшего уже тирана Камерино, на человека, который ради своей выгоды пытался погубить его — тоже бывший? — дом. На того, чью голову он оценил выше родового титула. На того, кто повинен в кровавой резне в Перудже. Если бы деяния проявлялись в человеке, как учили философы, Джулио Чезаре Варано должен бы выглядеть исполином, облеченным в адское пламя… а он был моложавым стариком, раздавленным, словно жук под булыжником. Не раскаянием, не совестью и даже не поражением. Предательством ближних. Той участью, которую он уготовил своим жертвам.
Вместо торжества было пусто, скучно и противно — никогда Асторре не нравилось давить жуков и гусениц. Можно было радоваться за стоящего на шаг впереди Джанпаоло, можно было взять под руку брата — жесткое шитье рукава, живое тепло, еле сдерживаемое напряжение — у Джанни тоже нетерпеливого удовольствия при виде врага было в избытке. А у старшего Манфреди — не было. Только брезгливость.
— Будьте вы прокляты… — бессильно сказал Варано.
Его Светлость покачал головой.
— Вам сейчас нужно совсем другое. Но не мне вас уговаривать. Нет, так нет. Господа друзья мои, я дал вам слово, и я его держу. Этот человек ваш.
Сделал шаг в сторону и вдруг снова повернулся к Варано.
— Да, чуть не забыл. Еще один мой друг просил передать вам, что вам дали неудачное имя.
Старик зашипел — и змея, и кошка позавидуют. Оскалился, плюнул вслед. Потом быстро понял, что только добавляет удовольствия смотрящим на него в упор врагам, осекся. Выцветшие глаза потухли, наполняясь глубинной мстительной сосредоточенностью.
Герцог уже стоял рядом с Асторре, смотрел на пленника и улыбался. Улыбка была нехороша, но не пугала, как иногда случалось. Асторре понимал, что здесь, как и в коридоре, происходит много больше, чем ему понятно, но спрашивать сейчас было нельзя. Вместо того спросил сам Корво:
— Что же, вы не присоединитесь? — и опять Асторре отчетливо ощутил намек, легкое прикосновение двусмысленности.
— Я ставил условием, — Асторре говорит тихо, но знает, что пустотелый старик слушает и слышит его тоже, — возможность увидеть смерть тех, кто пытался принести в Фаэнцу… марсельскую чуму. Тогда я не думал, что мне потребуется большее. Сейчас я тоже так не думаю.
Герцог одобрительно кивает.
— А я, — говорит Бальони, слуху которого позавидует любой хищник, — с вашего позволения, не буду никого уговаривать.
Они очень хорошо и ловко двигаются вместе с Джанни. Будто бы долго учились, долго отрабатывали каждое движение. Долго. Год с лишним. Только вместо очередного сражения на затупленном оружии — удавка, и жертва, застывшая в странной напряженной неподвижности. Кусаться он, что ли, собирается?
Если и собирался, то не стал. А убийцы не торопились. Джанпаоло, кажется, доставлял удовольствие каждый неспешный оборот. Он еще что-то приговаривал; прислушавшись, Асторре различил имена, много имен — мужских, реже женских, обычных христианских имен.
Страх проступил на пергаментном лице Варано не вдруг, но все-таки очень быстро — вот он поселился в уголках глаз, вот голова откинулась назад, вот… а вот и не осталось больше ничего, кроме ужаса.
— А вы могли и догадаться. — говорит герцог. И обращается он не к Асторре. Но его, кажется, уже не слышат.
— Грифоне. — спокойно заканчивает Джанпаоло. И дальше только хрип.
Зал как-то стремительно пустеет, разочарованно, пожалуй — зрелище оказалось не слишком пышным, не слишком ярким. Асторре смотрит на тело на полу, на низкие своды крепостного зала, на тени и полутени, пляшущие вокруг настенных светильников. Да, скучное зрелище. Лишенное всякой торжественности. Словно грязное пятно со стены стерли тряпкой во время уборки перед приемом гостей, кому оно интересно, это пятно — то ли дело стол, наряды, музыканты?..
«Сиятельная и превосходная госпожа и возлюбленная сестра, мы пишем Вам в твердой уверенности, что для Вашего нынешнего недуга нет лекарства более действенного и надежного, чем добрая и счастливая весть. Поэтому передаю я Вашей Светлости наинадежнейшие известия о взятии города Камерино. Мы молим Вас почтить эту новость немедленным улучшением Вашего состояния и известить нас об этом, ибо мысль о Вашем недомогании так мучит нас, что даже столь счастливые события не приносят нам радости. Мы просим Вас также поведать о положении наших дел Его Светлости, высокочтимому дону Альфонсо, Вашему супругу и нашему дорогому зятю, которому мы сегодня не писали.
Асторре слышал, как герцог диктовал, и готов был подтвердить любому: тогда в голосе Корво звучало много больше различных чувств, чем за все время захвата крепости и казни. Монна Лукреция, пожалуй, была одним из немногих исключений в жизни герцога Беневентского и Романского — к ней он хоть как-то относился на самом деле. Остальные — теперь Асторре видел это ясно, яснее, чем пеструю долину за окном, чем переплет самого окна — интересовали Его Светлость, только пока находились рядом и были для чего-то нужны. Никаких выражаемых вслух чувств к окружающим — уважения, любви, восхищения, беспокойства, — герцог на самом деле не испытывал. Умело делал вид, и это у него получалось так ловко, что приближенные были им бесконечно восхищены, враги боялись до глубины души, и ни у кого не было повода переменить свое мнение, оскорбиться или разочароваться. Это ведь от искренней любви можно обидеть или причинить боль, а если ты все время притворяешься для каждого — то делаешь все правильно.
С самим Асторре все вышло проще. В какой-то момент, достаточно рано, кажется, еще когда они брали Пьомбино, Корво понял, что старшего Манфреди не нужно обманывать. И перестал. Он никогда не делал ненужного. Не убивал тех, кто мог пригодиться, не обижал тех, кого мог не обидеть. Не лгал там, где правды было достаточно. Асторре был согласен служить тому, что видел. Полуострову нужен мир, полуострову нужен кто-то, кто покончит с дурацкой игрой в короля на горе, в сотню королей на горе. И если этот кто-то движим не духом Александра, не чумным честолюбием и не чувством долга, а холодным азартом полководца и устроителя, то тем лучше. Меньше ошибок совершит.
— Жаль уезжать от Его Светлости, — говорит Джанни. — Хотелось бы мне поехать на юг…
В прошлом году они уже провели зиму в Роме, но тогда Асторре был и впрямь болен, а к тому же герцог поручил их заботам монны Лукреции, тогда еще она была только помолвлена… младший Манфреди мечтательно жмурится. Ах, какая дама, собрание достоинств, и к тому же добра и не высокомерна. А теперь она замужем в Ферраре, а туда их Его Светлость вряд ли отпустит, разве что с письмом и проездом, и то едва ли. Да и ей теперь уж точно не до Джанни.