– Хезер, ты бы пошла ко мне на работу? – спросил он, вернувшись в каюту.
– Ага, по твоей роже сразу видно, что с тобой весело, – утешила она. – Не переживай, я слышала, в Гардарике такое ценят.
– Какое? – Он с отвращением вытерся казенным серым полотенцем в вытертых проплешинах.
– Развеселое и удалое, – подсказал Готфрид. – Рассказывайте почаще, как бегали по охваченному революцией городу, чтобы спасти друга, и вам простят любой вид.
– Вы язык знаете? – поинтересовался Штефан, настороженно принюхиваясь к чаю. Он был сильно разбавлен водой и тоже пах обеззараживающим раствором, но едва заметно.
– Чай и еда тут совершенные помои, – безжалостно резюмировал Готфрид. – А кофе они вообще не варят, представляете? Ах да, еще у них нет курительной комнаты.
– О Спящий, – пробормотал Штефан, пробуя чай. Чародей не обманул.
– Еще сутки. Без кофе, курева и нормальной еды. Мне нравится цирковая жизнь, заставляет задуматься о вечном, – Готфрид поправил шарф. – Да, я знаю язык. Но вы можете не переживать, Гардарика давно в союзе с Кайзерстатом, если вы будете изъясняться на родном языке – вас скорее всего поймут.
– Если я буду изъясняться на родном языке – меня скорее всего пошлют, – скривился Штефан.
Чай был отвратительным и холодным, едой Готфрид назвал засохшие, неровно порезанные куски хлеба и сыра. Штефан вспомнил, что на дирижаблях эконом-класса нет плит, а кипяток везут в термосе, и пожалел, что не догадался вместо алкоголя взять в дорогу нормальной еды.
– Я видел Томаса, – сообщил он Хезер. – Он летит на Альбион лечить мать. Ей не помогли в Кайзерстате.
Он знал, что Хезер была гораздо ближе с Тесс Даверс. Даже хотела стать униформистом, но Тесс так и не смогла научить ее шить.
Хезер сидела в углу, притянув колени к подбородку, и полумрак каюты смывал с ее лица все наигранные эмоции.
– Тесс не любит врачей, – наконец сказала она. – Помнишь, она рассказывала, что работала в той компании, которая потом стала «Механическими соловьями» и «Механическими пташками»? Рисовала лица для искусственных людей? Она мне так и не призналась, почему ушла, но там какая-то… плохая тайна. Не знаю, как Томас убедил ее идти к протезистам.
– Тесс всегда была себе на уме. Приедем на место – напишу Томасу, в усадьбу. Не знаю, правда, когда он прочитает.
Хезер молчала, и ее глаза, казалось, темнели все сильнее.
– Когда мы там были в последний раз – в особняке остались только стены. Томас же все распродал. Растратил на реквизит и своих ненаглядных повстанцев. Не удивлюсь, если он и особняк продал.
– По-моему в Эгберте еще действует закон, запрещающий продавать фамильные поместья. Хезер, я… если все пойдет удачно, я хочу задержаться в Гардарике. Я надеюсь найти меценатов, и…
– И послать Томасу денег? – по-хаайргатски спросила Хезер. – Из заработка?
– Да, – не стал отпираться Штефан.
Она кивнула. Готфрид по-прежнему делал вид, что его разговор не касается.
– Готфрид, а как вы создаете иллюзии? – спросила Хезер, встряхнув рукой. Будто сбрасывала неприятную тему.
– Я умею создавать мороки, – улыбнулся он, протягивая ей руку. Над его ладонью билась красная канарейка, рассыпавшаяся золотыми искрами, когда он сжал пальцы. – И могу влиять на созданное.
– А вы можете заставить людей… чувствовать? – спросил Штефан, вспоминая эссенцию Томаса.
– Вы когда-нибудь подвергались чародейским внушениям? – ответил вопросом чародей. – Боюсь, у вашего цирка не останется посетителей, если я буду внушать что-то целому залу.
– Я подвергался внушениям, – удивленно ответил Штефан. – И слышал, что чародеи, которые умеют влиять на сознание, подрабатывают в игорных домах.
– А вы задумывались, почему не в борделях? Какую хотите эмоцию?
– Радость, – без запинки ответил Штефан. Не то чтобы ему хотелось порадоваться, но именно этой эмоции он хотел добиться от представления.
Готфрид сжал его запястье и закрыл глаза.
Каюта помутнела. Очертания предметов, цвета – все осталось прежним, но обрело совершенно иной смысл. Штефан чувствовал себя так, будто его привязали к кровати и насильно вливают в рот опиумную настойку. И это была не радость – болезненное, истерическое счастье, и он захлебывался в нем, не мог сконцентрироваться ни на одной мысли. Где-то в подсознании росла паника, первобытный ужас загнанного животного, под лапы которого только что ударил выстрел. Но он никак не мог ухватиться за страх – его попросту смывало вбиваемым в мозг счастьем.
– Хватит! – прохрипел он, отдергивая руку.
Зажмурился. Чужая воля схлынула, как волна, не оставив ни радости, ни страха, только ребристую ненависть. Он чувствовал себя униженным. Штефан боялся открыть глаза – ему казалось он непременно вцепится Готфриду в горло и удавит. Ничего не хотелось так сильно.
А потом и это чувство растаяло, оставив, впрочем, легкий отголосок.
Он открыл глаза.
– Поняли? – устало спросил Готфрид. – Эта магия деструктивна и основана на насилии. Я могу обмануть сознание в мелочах, но если попытаюсь внушить сильное и светлое чувство – получится вот так. Поэтому все сильные чародеи состоят на военной службе. Чтобы они ни делали – это всегда разрушение. Поэтому, и потому, что тех, кто не соглашается, расстреливают.
– Когда мне было десять, – неожиданно для себя начал Штефан, – на корабль, на котором мы плыли с родителями, напал левиафан. Все погибли, я один остался. Корабельный чародей, герр Виндлишгрец…
Он осекся. Слова вырвались против его воли. Видимо, мечущееся сознание вытолкнуло на поверхность неожиданную откровенность.
– Не знаю, что он сделал, – мягко сказал Готфрид, – но если вы чувствовали что-то хорошее…
Штефан нехотя кивнул. Ему не хотелось рассказывать о мороке, который не рассеялся даже когда за ним прилетел дирижабль. К тому времени он начал видеть кровь на палубе, но родители, живые и здоровые, сидели рядом. Мать гладила его по голове и что-то говорила, доброе, теплое, целительное.
– Он давал вам что-то пить? Может, что-то колол?
Штефан снова кивнул. Он смотрел на окровавленную палубу с дирижабля. Мать и отец стояли, обнявшись, и махали ему, прощаясь. Тогда он возненавидел такие иллюзии, но все же был благодарен герру Виндлишгрецу за то, что не сошел с ума на корабле, полном мертвецов.
– Тогда думаю дело в этом. Но не станем же мы, в самом деле, примешивать наркотики в напитки зрителям, – улыбнулся Готфрид.
– Эй, мне тоже интересно, чего там нельзя зрителям показывать, – Хезер села рядом. – Штефан вообще-то ужасный ворчун и не очень умеет радоваться.
– Это неприятно, – предупредил Штефан, глядя, как она протягивает Готфриду руку.
– Радоваться?..
Она замолчала, и сознание в ее глазах померкло. Остались пустые темные стекла. Губы растянулись в неестественной улыбке, обнажив зубы. Штефана передернуло – верхняя половина ее лица оставалась неподвижной, а нижняя рисовала улыбкой и морщинками истеричное счастье.
Не выдержав, он отдернул ее руку. Пальцы словно прикусило электрическим разрядом. Хезер всхлипнула и обмякла у него в руках.
– Эй, – позвал он, убирая несколько прядей с ее лица. – Ты как?
– Фу, – коротко резюмировала Хезер, не открывая глаз.
– В юности я попытался удивить подружку. В постели, до того мне уже казалось неэтичным… она умная девчонка. Похватала вещи, хлопнула дверью, но потом написала, что чувствует себя так, будто я над ней жестоко надругался, и ничего с собой сделать не может. Даже извинилась, представляете, – горько усмехнулся он. – В общем, я думаю лучше мне заняться мороками.
– Наш чародей подсвечивает гимнастам снаряды, – вспомнил Штефан. – Они никогда не жаловались…
– Это мелочь. По мелочи – можно, к тому же тут такое дело… они ведь хотят видеть снаряды, верно? А вы радоваться не хотели.
– Люди приходят в цирк радоваться, – заметила Хезер. Она выпрямилась и вытерла мокрое лицо платком.
– Бросьте. Чтобы это сработало, человек должен вприпрыжку нестись на ваше представление, с полностью открытой душой. Много у вас таких зрителей?
Штефан задумался.
Начало нового века было удивительным временем. С одной стороны – паранойя и пресыщенность, с другой – он видел совершенно детский восторг на технологической выставке, когда молодой ученый из Кайзерстата показывал фиолетовые электрические молнии. Или когда открывали новую картину какого-нибудь известного художника. В моде были огромные полотна на исторические темы, со множеством фигур и проработанными деталями. Штефан сам видел, как люди надолго замирали, словно завороженные – они смотрели на совершенно неподвижное изображение, но в их глазах виднелись сполохи живых сцен.
Поэтому толпа и не принимала новых художников из Флер – импульсивных, нарочито примитивных, передающих движение несколькими хирургически точными мазками. Штефану эти картины нравились, но он понимал, чего люди ждут от живописи – долгих эмоций, которые нужно выискивать самим. На этих картинах эмоция была обнаженной, выставленной на обозрение.
А каким художником был Томас? Какой картиной было их представление? И с какими чувствами люди на самом деле шли на их представления?
– Я не знаю, – вслух ответил он на свой вопрос. И на вопрос Готфрида тоже: – Не знаю.
– Томас рассказывал, в Гардарике любят зрелища. Они на представления тратят столько денег, что можно маленькую армию содержать… А Колыбели их видел? – Хезер, казалось, полностью очнулась, но еще не натянула свою обычную маску и говорила тихо и чуть растеряно.
– Видел несколько снимков…
– Тесс мне альбом показывала. Она дружила с их известным антрепренером… не помню имя. Так вот, у них Колыбели все золотые и белые снаружи, и темно-серые внутри. Причем не как на Альбионе, там везде дорогущий мрамор, свечи, холодные лампы и драпировки.
Штефан попытался представить. Получилось что-то несуразное.
– Их Колыбели похожи на облака, подсвеченные солнцем, – подсказала Хезер. – Снаружи. А изнутри… как будто ты внутри облака. Или пещеры, но не сырой и грязной, а… Тесс говорила, как будто ты очень долго взбирался на гору и дошел до вершины, а там эта пещера. Ты устал, измучен, а там темно, тепло, сухо и спокойно. Они так видят Сон.