А потом комнату медленно затопил особенный свет, какой бывает только в открытом море, ничем не сдержанный, отражающийся от волн. И Штефан увидел, как с пола поднимаются матросы – живые, в чистых мундирах – а из каюты поднимаются родители. Мама в любимой зеленой шляпке. Отец близоруко щурится, потому что опять забыл очки.
«Вы умерли! – билось где-то в глубине взрослое сознание. – Умерли, не может быть, не бывает!»
Волны мерно покачивают корабль, ветер бьет в белоснежные экраны парусов.
Штефан не почувствовал, как ладонь Готфрида соскользнула с его затылка. Просто картинка в один момент погасла, а вместе с ней – детское сознание. Взрослый, насквозь промокший Штефан сидел на полу в темной комнате, очки казались вбитыми в лицо, и никто не говорил ни слова. Он глотал теплый воздух – с привкусом домашней пыли и нагретой чугунной печи, и никак не мог поверить в то, что сейчас произошло.
Наконец он снял очки. Глаза болели, сердце стучало нехорошо – прерывисто и неритмично. Хезер сидела в углу, бледная, заплаканная, с растекшейся по щекам тушью, и беззвучно шевелила губами.
– Что ты видела? – прошептал Штефан. Прокашлялся – слова застряли в горле, как горсть сухих крошек. – Что ты видела?!
– Не видела, – тихо сказала она. – Не видела, я… была, Штефан! Была… это ты? О Спящий, Штефан, это был ты?!
Он мотнул головой, отрицая очевидное. Хезер его знала полжизни. Видела его пьяным, беспомощным, отравившимся. После войны. После двух месяцев ледяной, грязной тюрьмы в Сигхи. Они пережили бродяжничество и без счета болезней и невзгод. Но открыться настолько – пустить кого-то буквально бродить в закоулках своей души Штефан не мог.
«Хезер – мог бы, – вдруг подумал он и понял, что это правда. – Но этому…»
Он обернулся. Готфрид сидел неподвижно и смотрел в центр комнаты застывшими глазами.
– Готфрид? Готфрид?! Твою мать! Хезер, включи свет!
– Я видел… Штефан, это же… – прошептал он.
Хезер решительно отодвинула Штефана, подошла к Готфриду и неожиданно порывисто обняла, запустив руки за лацканы сюртука.
– Парш-ш-шивый колдун! – разъяренно прошипела она, отстранившись. – Бес-с-смертные! Глупые!
Она показала Штефану мокрые красные руки.
Глава 9О неудобных ремнях и неудобных вопросах
– Помоги мне. Подними его, – командовала Хезер, стягивая с запястья кружевной манжет и завязывая им волосы. – Сам-то стоять можешь?!
Он мог, хоть и не без труда. Готфрид пробормотал, что сам все сделает, и потерял сознание. Штефан, отплевываясь и ругаясь, приподнял его, и Хезер торопливо стянула с чародея сюртук, бросила на пол и кивнула – клади.
Черная рубашка Готфрида глянцево блестела в мутном красноватом свете. Хезер, закатав рукава, принялась торопливо расстегивать пуговицы.
– Снега мне принеси, и внизу, под стойкой корзина, накрытая белой тряпкой – тащи сюда.
Штефан кивнул. Спустился, нашел чистое ведро в кладовке, вышел во двор. Снега было сколько угодно – он валил частыми, крупными хлопьями с черного неба, сглаживал очертания сугробов. Штефан плотно набил снегом ведро, забрал из-за стойки стопку чистых полотенец, немного повозился с корзиной – она была не там, где сказала Хезер, видимо, ее задвинули под шкаф. Подумав, он прихватил с собой кувшин воды и графин водки. Их он сунул в ведро, потому что корзина была тяжелой и с неудобной ручкой.
В комнате Хезер ползала на коленях вокруг не приходящего в себя чародея и бормотала проклятья.
– И что с ним?
– Ножом пырнули, – процедила она, забирая у него полотенца и срывая покрывало с корзины. – Вот таким, – она показала указательный палец. – Тут, говорят, с такими даже дети ходят.
– Помочь тебе?
– Держи его… на всякий случай. У них есть настойка, какое счастье, парш-ш-шивый колдун!.. – бормотала она, сосредоточенно обрабатывая рану.
Штефан положил голову чародея себе на колени и держал его за руки, про себя умоляя не умирать.
Ему нельзя было умирать. Только не сейчас, вместе с приоткрывшейся тайной – где Штефану искать другого чародея? И сможет ли он доверить еще кому-то увидеть свою внезапно ожившую память? Нет уж, пусть живет этот случайный свидетель.
– Утро… или пусть будет… стены… серые стены… – прохрипел Готфрид, отзываясь на его мысли.
Утром, кажется, адепты называли свое посмертие. Те, кто верил в Спящего исчезали бесследно, как оборвавшийся сон, а живые бессильно повторяли «и да приснится он Спящему в следующем Сне». А если Готфрид так боялся смерти, что не хотел исчезать бесследно?
Штефан помнил войну в Гунхэго. С тех пор он тоже не хотел исчезать бесследно.
– Он колол себе антибиотики, – зло бросила Хезер, прерывая поток его мыслей. – Только я не пойму, зачем? Рана свежая.
– Задели что-нибудь?
– Нет, дилетанты, – презрительно фыркнула она. – Ну-ка приподними его, да не так же!
Она методично забинтовала рану – четко, по-военному, как учил Томас. Минимум бинтов, минимум движений, переходить к следующему. Штефан тоже умел обрабатывать раны, но у него была тяжелая рука, к тому же у Хезер всегда получалось лучше.
– Открой ему рот, – попросила она, набирая в пипетку темные капли. – Надеюсь, он тебе не нужен на репетициях, потому что следующие сутки от него не будет толку. Вот молодец, вот умничка, – заворковала она, закапывая настойку. – Сюртук жалко, весь в крови извозили… Сходишь за его тряпками? Давай переоденем, перетащим на кровать, а сами в его комнату пойдем?
Штефан кивнул. Рыться в вещах чародея не хотелось, но оставлять его в залитой кровью рубашке казалось неправильным.
Готфрид сумку тоже не разбирал. Комната выглядела нежилой – постель, застеленная как по линейке, ни чашки на столе, ни брошенного на спинке стула пиджака.
Штефан быстро нашел рубашку, стараясь не приглядываться к содержимому сумки. Заметил только пачку писем, поморщился – наверняка какие-нибудь послания повстанцев. Томас тоже вечно такие возил.
Когда он зашел, Хезер оттирала руки остатками снега.
Он помог ей перетащить чародея на кровать. Готфрид оказался легче, чем Штефан ожидал – видимо, у чародея были птичьи кости. По крайней мере истощенным он не выглядел.
– Да его об колено можно поломать, – недовольно проворчал он.
– Проснется – заставим жрать, – решительно сказала Хезер. – Что же он все норовит окочуриться? Всей работы – котиков показывать и цветочки растить.
– Ему больно, – признался Штефан. – Он нелегально колдует, у него стоят блоки.
– Тогда совсем дурак, – пожала плечами она. – Утром попрошу хозяина врача вызвать, я вроде помню как по-гардарски «врач». Пошли отсюда.
Они погасили свет и перешли в соседнюю комнату. Она была еще меньше и совсем темная, освещенная маленьким фонарем над кроватью.
– Штефан, мне страшно, – вдруг равнодушно сказала Хезер. Она сняла верхнее платье и чулки, и стояла у окна босиком, распуская шнуровку на рубашке. – Это нехорошо, что мы сегодня видели.
– Почему?
Его тошнило от слабости, у него все еще колотилось сердце, но где-то в глубине души рос дурной восторг – то, что случилось, было чудом. Если только это можно повторить. Показывать другие картины…
Но восторг тут же спотыкался о невидимую преграду. Становился разочарованием и отступал шорохом прибоя – Штефан не был готов так обнажаться. К тому же он не был ни художником, ни творцом. Он умел договариваться и вести бухгалтерию. Ему нравился азарт поиска новых людей и жар переговоров, нравилось побеждать. Нравилось чувствовать, как этот красивый и яркий цирковой механизм работает потому что он, Штефан, вовремя заменил износившуюся деталь и заказал правильное масло.
Это ему нравилось. Он не хотел творить, и уж тем более так.
Но все же – что если показывать другие картины?..
– Это… размывает границы. Помнишь, на корабле, с левиафаном? Ты ведь тоже почувствовал себя змеей?
Он кивнул. Вспоминать это было неприятно и искать связь не хотелось.
– Это тоже было… плохо. Но быстро, и так было надо. А это… ты как будто… себя раздаешь. Душу… по кускам.
Сорочка скользнула к ее ногам. Последним она наконец-то сняла манжет с волос.
– Все творцы торгуют душой, – сказал Штефан, вешая рубашку на стул. – Писатели. Музыканты, художники. Режиссеры и актеры в театрах.
– У них есть… границы, – повторила она. – То, что их защищает. То, что отделяет их от тех, кому они показывают… а это почти как радость Готфрида. Фальшивая игрушка, злая. Нет. Не фальшивая, – исправилась Хезер. – Настоящая. Поэтому страшная.
Она села на край кровати, не спеша укрываться. Штефан сел рядом, заглянул ей в глаза – испуганные, звериные. Крысиный взгляд, черный и блестящий.
– Хезер…
– Но какая яркая, – прошептала она, подаваясь вперед.
Холодная, с жадными горячими губами. Он хорошо знал, когда она так целует, так рисует узоры на его спине, так двигается и так дышит – ей действительно страшно.
– Ну что ты, кедвешем, – выдохнул он ей в макушку, нащупывая выключатель. – Все будет хорошо…
– Обещаешь? Обещай мне, Штефан! Что все… будет… хорошо?..
…
Утром Штефану было не до очков и не до чародея. Они с Хезер подсчитали, что представление не удается растянуть дольше, чем на сорок пять минут, даже если Хезер будет рассказывать истории, петь песни и показывать карточные фокусы, а Штефан – плясать чардак и жонглировать картошкой.
– Штефан, мы в жопе, Штефан, точно тебе говорю, – вздыхала она, и через густой запах ее парфюма ощутимо пробивались абрикосовые нотки. – А еще у нас опять прожектор не работает. А еще эти безрукие уроды разбили одно из зеркал Томаса. Давай скажем, что «Вереск» расстреляли, а мы политические беженцы из Морлисса?
– Перестань, у нас такое почти перед каждым выступлением, – резонно заметил он. – Хотя вот если Готфрид помрет – будет совсем не хорошо. Кстати, ты же вызвала ему врача?
– Конечно. Слушай, давай Сетну выпустим, а?
– Мы выступаем в театре. В театрах теперь нельзя с огнем. Когда придет врач?