Но он не успел сосредоточиться на этом чувстве, распробовать его – запись оборвалась через несколько секунд, и Штефан, фыркнув, потянуться к очкам.
Как вдруг почувствовал, что не может. И не видит смысла этого делать.
Зачем, если жизнь давно закончилась, просто смерть никак не наступает?
Гладкая серая тоска затянула сознание, будто задернув занавеску. Штефан лежал на полу, закрыв глаза и знал, что все кончено. Что «все» и почему – он не задумывался. Да ему и не нужно было. Он вдруг остро ощутил отпечатки, которые оставлял на нем каждый прожитый год, и это имело смысл, а все остальное – нет.
Каждая выкуренная папироса, каждый глоток шнапса и каждая бессонная ночь – все, что уже убило его, привело к этой минуте равнодушного осознания.
В легких неожиданно свернулась клубками царапающая тяжесть, в животе толкнулась режущая боль, а под кожей зашевелились и зачесались следы ударов и падений.
Растеклись, раскалились и вгрызлись в кости – Штефан отчетливо понял, что Хезер ошибалась. Ему не суждено утонуть, потому что он стар и тяжело болен, потому его добивает каждый глоток воздуха, каждый удар сердца. Изнашиваются сосуды и суставы, густеет кровь, и он чувствует каждый миг своего старения, каждый шаг к смерти.
Он умрет от легочной гнили, которой заразился еще там, у госпиталя. А если нет – значит, от сердечного приступа или цирроза – какая разница, что сгниет первым в его…
Штефан почувствовал, как в переносицу ударила электрическая вспышка, и мир вдруг потеплел, боль словно стекла на скрипучие доски пола, оставив только колючую легкость.
– Это что за дерьмо?! – прошипел он, сдергивая очки и медленно вытаскивая иглу. – Готфрид?! Да твою мать…
Хезер стояла на четвереньках, уставившись на доски. Вмиг поблекшие спутанные волосы закрывали ее лицо, но Штефан видел, как на пол падают частые слезы. Чародей сидел рядом, положив одну ладонь на ее затылок, а другую – на лоб, и что-то шептал. Лицо и воротник были залиты кровью, и Штефан потянулся к платку – вытереть, но вовремя опустил руку. Во-первых он не знал, можно ли трогать колдующего чародея, а во-вторых пора было избавляться от привычки относиться к сотрудникам, как к детям. Хотя с артистами по-другому было нельзя.
Наконец Готфрид открыл глаза и убрал руки. Хезер, постояв еще несколько минут села и начала тереть лицо манжетами.
– Ух, – с неожиданным восторгом прошептала она. – Это вам не альбионский лауданум!
– Вам лучше? – спросил Готфрид, забирая у Штефана платок.
– Да, спасибо… а вы сами как это?..
– Нас учили противостоять таким вещам, – улыбнулся он. – Только я не совсем понял, что это…
– Отходняк, – пожал плечами Штефан. – Сначала было хорошо, потом стало плохо – нажрался какой-то дури, попустило – он и впал в тоску.
– Нет, – Готфрид нахмурился и сел на край кровати. – Быть того не может. Это была не обычная запись… что вы чувствовали?
– Что я больной, старый дурак, посадил себе печень алкоголем и скоро умру, – легко признался Штефан, обнимая Хезер за плечи. Когда он напивался, заводил такие разговоры безо всяких очков. Хезер фыркала и говорила, что не зря в Хаайргат все песни про алкоголь, еду, секс и то, как грустно умирать, и ласково называла это «ипохондрическими завываниями».
– Я другое видела, – вдруг сказала она. – Вернее, чувствовала… что я никчемная дрянь, которую бросила собственная мать, которую не взяли в нормальный приют, и… в общем, ничего хорошего.
– А я – никчемный чародей, который не спас одних людей, зато убил много других, – усмехнулся Готфрид. – Знаете, что это означает?
Штефан только мотнул головой. Хезер храбрилась, но выглядела грустной и замерзшей. Хотелось отвести ее вниз, отпоить местным грогом, который Готфрид как-то смешно обозвал, отвлечь от мыслей, которые – они оба это знали – были неизбывной тоской брошенных детей, от которой не было настоящего лекарства.
– Значит – это не запись, – Готфрид, казалось не замечал, что никто не хочет думать об очках. – Это какой-то механизм защиты.
– Вы хотите сказать очки э-э-э… наказали нас за что-то? – удивленно спросила Хезер. – Кстати, а кого вы убили, Готфрид?
– Да. И я думаю, это недоработка, которую создатель не успел исправить… помните, что было в начале? – Чародей притворился, что не слышал последнего вопроса.
– Эйфория, – осторожно сказал Штефан. – Только очень короткая и словно… приглушенная.
– Либо это повреждение, либо чародей пытался записать что-то, что нельзя было записывать. Думаю, это как-то связано с предыдущей… где эйфория.
– Кстати, а не расскажете мне, куда девается кровь? – Хезер сняла с крючка платок и накинула на плечи.
– Кровь? – растерянно повторил чародей. – Ах, эта кровь… Там в уголках скапливается, смотрите, – он достал из кармана чистый платок, перевернул очки и протер окуляр изнутри.
На белой ткани остался едва заметный маслянистый ржавый след.
– И все? – удивилась она.
– У основания трубки, вот здесь, контейнеры с реагентом, их нужно будет менять, но очень нескоро. Я еще сам не до конца разобрался, как это все устроено, но вот здесь узел…
Штефан закрыл глаза. Он не хотел слушать, куда девается кровь, выпитая очками. Хезер была права, их лучше продать – от них слишком много проблем и пока никакой пользы. И с каждой проявленной записью проблем становилось только больше, а польза становилась все более призрачной.
Виндлишгрец оставил в записях какую-то тайну. Возможно, разгадав ее, Штефан бы узнал, почему оказался на «Пересмешнике», и почему родители не выходили из дома в последние дни перед отъездом, хотя на улицах было полно людей.
Узнал бы, почему умерла женщина с черной лентой на подоле, а еще – как заставить человека с таким восторгом смотреть дешевое представление.
Только вот Штефан не хотел этого знать. Даже о представлении – Томас учил его обманывать людей, но это был честный обман фокусника, а не колдовская муть вроде той, что умел призывать Готфрид.
Хезер была права.
– Пойдемте-ка выпьем перед сном, – предложил Штефан, отчетливо понимая, что очки продавать не станет.
…
Первое представление начиналось вечером. Штефан пришел в театр рано утром, успел перепроверить с техниками все снаряды и реквизит, после обеда еще раз порепетировать с артистами, еще раз проверить реквизит и снаряды.
В театре пахло пылью, деревом, канифолью и духами, и Штефан тосковал по эссенции Томаса. Их представление в этом краснобархатном зале выглядело чужим. Лучше бы им развернуть шатер где-нибудь в рабочих кварталах. Пусть там было бы холодно, и прибыль была бы меньше, зато они бы не выглядели бедными родственниками, из жалости приглашенными в богатый дом. Почему-то с Томасом в Рингбурге он ни о чем таком не думал.
«Перформативное представление, – напомнил себе Штефан, влезая в блестящий лиловый фрак. – Символическая победа над смертью. У нас умное, красивое представление, да. Томас себя прекрасно чувствовал в любых залах, потому что был уверен в труппе. И в себе. Или просто на представления Томаса не ходили сумасшедшие меценатки и жадные до чужого антрепренеры?»
Он обернулся. Энни с непроницаемо серьезным лицом рисовала на белых щеках красные круги, Эжен затягивал Несс корсет, а девчонка-костюмер с полным ртом булавок заправляла оборки под полы ее сюртука. Хезер сидела перед зеркалом и наматывала платок на шею, широко улыбаясь отражению, но взгляд у нее был сосредоточенный и холодный. Инмар поправлял грим, часто оглядываясь на Несс. Штефан вдруг подумал, что вообще не помнит, какой у Инмара голос – за него всегда говорила сестра.
Фрак застегнулся с трудом.
«Пора заканчивать жрать, а то в следующий раз застряну под забором», – невесело усмехнулся Штефан.
Готфрид обнаружился у служебного входа. Он стоял, опираясь на замерзшие перила и курил, окружая себя неуместным на морозе запахом сырых листьев. Пальто он так и не сменил, даже свитер не надел, и Штефан поймал себя на навязчивом желании его отчитать. Это был плохой знак – значит, он окончательно принял чародея в труппу.
– Замерзнете, – проворчал он, вытаскивая папиросу. – И так чуть не померли недавно.
Готфрид обернулся к нему и неожиданно растерянно улыбнулся. Чародей был бледнее, чем обычно, и Штефану еще сильнее захотелось отобрать у него трубку и загнать в тепло.
– Я не чувствую холода.
– А по вам не скажешь, – заметил Штефан. – Может, вам рану плохо зашили?
– Нет, я… я не привык… к такой работе, – нехотя признался Готфрид.
Теперь растерялся Штефан. Он подумать не мог, что прошедший войну чародей-проповедник может бояться сцены.
– А как же проповеди?!
– Иллюзии – это совсем другое… такие иллюзии… вы не думайте, Штефан, я докурю и наколдую вам кота, цветочки и все остальное.
– В вашем этом… чародейском… где вас там учили, в общем, вы пробовали дурь?
– Какую… какую дурь? – опешил Готфрид, опуская трубку.
– Да любую. Может, вы покуривали, или баловались опиумными каплями? Мы покупали в аптеке, их было проще проносить и прятать, чем алкоголь.
– Вообще-то молодым менталистам нельзя, как вы сказали… дурь, – улыбнулся Готфрид. – Но мы… как вы сказали, покуривали.
– Замечательно! – Штефан потушил окурок в уродливом мраморном вазоне. – Вот представьте, что вам предлагают что-то такое попробовать в первый раз. Сначала страшно, а потом вы без этого не можете. Со сценой так же.
– Вообще-то с покуриванием все плохо кончилось, – Готфрид вытряхнул пепел в темную урну у дверей, и Штефан запоздало сообразил, что вазон для окурков не предназначался.
– На сцене не заканчивается, – заверил он и почти поверил в свои слова. – Кстати, я хотел попросить вас… не могли бы вы помочь мне надеть очки?
– Хотите попробовать снять представление?
Если чем Готфрид и нравился Штефану, так это постоянной готовностью работать. Неважно, нервничает он перед первым представлением, или его пырнули ножом в живот.