Как кошка, монотонно царапавшая его колено. Штефан раздраженно стряхнул ее лапы.
Готфрид нарисовал на линзе очков спираль, а потом резким движением перечеркнул ее. Штефан почувствовал, как к горлу подступает тошнота.
– Брось, – прошептала Хезер. – Мы должны дать представление, а работать с очками явно приятнее, чем с Несс Вольфериц.
– Тогда после ужина и посмотрим, – хлопнула в ладоши Вижевская прежде, чем Штефан успел ответить. – А теперь давайте наконец-то поедим.
Штефан, поморщившись постучал согнутым пальцем по пустому стакану для виски. Он ни разу не пробовал надеть очки пьяным и отчаянно жаждал этого эксперимента.
Но он не успел сделать ни глотка – его внезапно захватило наблюдение за Идой.
Она ела. Она пользовалась столовыми приборами и в ее движениях даже чувствовалась доведенная до автоматизма грация, но Штефан все равно продолжал таращиться на нее, сжимая стремительно теплеющий стакан – он совершенно не ожидал от хрупкой, изможденной женщины такого аппетита. Казалось, проливать суп на скатерть ей мешает только страх потерять хоть каплю жидкости. Остальные успели съесть по паре ложек, а перед Вижевской уже меняли тарелку. Она крошила в тонких пальцах подсушенный хлеб – над тарелкой, чтобы ни крошки на упало на стол. Птицу она разделывала ножом, и Штефан мог поклясться, что на костях не остается даже хрящей. Она ела много, быстро, и с почти неприличным удовольствием.
– Ида, – позвала ее Берта, положив ладонь на ее запястье.
– Что? – улыбнулась она, дотянувшись до бокала с вином. – В чем дело?
– Tebe ploho. Ty ne uspeeh do ih prihoda.
– Kakaya raznitsa? – Вижевская раздраженно отдернула руку. – Дай поесть, – по-кайзерстатски попросила она.
В глазах лакея, наливавшего ей вино, читался неподдельный ужас. Штефан хорошо его понимал. Он за тем ужином смог влить в себя только два стакана виски.
…
Штефан мог бы догадаться, что Берта не найдет нужную запись и проявит первую попавшуюся. Мог настоять, упереться и избежать многих проблем – но не стал. И когда Берта положила ему на затылок теплую ладонь, он просто закрыл глаза и мир на мгновение перестал существовать.
… Он стоял на кладбище, у края пустой могилы. Недавно прошли дожди, и земля была холодной и скользкой. Он стоял без обуви, закатав брюки до колен и молча водил рукой над ямой.
Сила текла по привычному каналу – рождаясь под лопатками и прогрызая путь к ладоням. Раньше он представлял, что у него вот-вот вырастут крылья. Но вот они ломаются, врастают и заполняют грудную клетку – острые кости, острые перья, холодная гниль. Вот и руки не могут стать крыльями – вены наполняются осколками костей, под кожей ворочается мокрый пух. А потом крылья становятся не нужны, и сила пробивается злыми электрическими вспышками.
Они облизывают скользкие стенки могилы. И не могут их осушить.
Завтра в эту могилу положат его дочь. Он не может высушить эту грязь, она скользит, срывается бурыми потеками на дно. Завтра грязь и ледяная земля обнимут тонкие стенки гроба, испачкают светлое дерево. Сырость пробьется сквозь щели и стыки, изуродует и исковеркает и дерево, и лицо девочки, которую дерево не защитит.
А потом наступит зима. Долгая, снежная – застынет грязь, остановится разложение, и несколько месяцев в промерзшей земле будет лежать недогнивший гроб с начавшим разлагаться телом, полным мертвых червей.
Крылья бьются из-под лопаток. Сворачиваются в тугой ком, ломаются. Неживая сила, неживые крылья, скользкая яма. Это он виноват. Все, что он создал – эта могила, которую он даже не может высушить.
Он опустился на колени, уперся ладонями в мертвую землю. Сила продолжала течь, но это не имело никакого значения.
Где-то там, под оглушающей болью, под отвращением и горем бился тонкий росток предвкушения, который он тщательно пытался скрыть от самого себя.
Сначала – земля и бессильные электрические вспышки.
Это то, ради чего он пришел сюда.
Только ради этого.
…
Штефан отшатнулся от Берты, словно это была ее память. Сорвал очки и торопливо вытащил иглу. Он жадно вдыхал теплый воздух, полный медового каминного тепла и чувствовал, как по капле выходит из сознания ледяная муть.
У него нет детей. У них с Хезер никогда не было детей – ни живых, ни мертвых. Ему приходилось копать могилы, но никогда он не делал этого поздней осенью и в размокшей земле. Он никогда не колдовал и никогда, какой бы сильной ни была эйфория от удачных записей, Штефан не смог бы найти в себе цинизма предвкушать ее в такой момент.
Он был рад, что отправил Хезер и Готфрида спать. Хотя это и была не его память и не его грех, он не хотел, чтобы Хезер видела, как он пропускает через себя подобное.
– Это ваше? – тихо спросила Вижевская.
Она сидела в кресле, и полы ее халата разошлись, открывая подол длинной кружевной сорочки. Штефан сидел, тупо уставившись на ее колени и пытался понять, что только что спросила эта женщина и какое это имеет значение.
– Нет, – ответила за него Берта. Она задумчиво гладила спинку кресла, и Штефан не сразу понял, что она вытирает ладонь. – Это не память господина Надоши.
– Как это работает? – спросила Ида, закрыв глаза.
– Я надеваю очки и… делаю что-то. Они записывают все, что я увижу и почувствую.
– Я могу надеть очки?
– Нет, – сказал он одновременно с Бертой.
– Тогда через неделю вы будете ужинать со мной.
– Ида, не нужно, – предостерегающе сказала Берта.
– Вы умеете резать животных? – не заметила ее Вижевская.
– Что?..
– Забивать скот, – исправилась она, слегка нахмурившись.
– Конечно, – пожал плечами Штефан. – В приюте, где я жил, нас иногда отправляли помогать на ближайшую свиноферму, а при ней была бойня.
– Вас в детстве заставляли резать свиней? – в голосе Иды послышалось неподдельное сочувствие, будто он сказал нечто ужасное.
– Заставляли? Госпожа, за каждую забитую свинью нам давали медяк. Мне пару раз пришлось драться, чтобы туда попасть.
Он не смог прочитать по ее лицу чувств, которые вызвал его ответ. Она сидела, глядя в камин, и отблески пламени облизывали ее лицо, наконец-то придавая ему живой цвет.
– Хорошо. Тогда через неделю. Ужин, – наконец сказала она. – Берта, ты мне поможешь?
Штефан оглянулся. Берта стояла, сжимая трость и переводила потемневший взгляд с очков на Иду.
– Подберите вашу… аппаратуру, господин Надоши, – наконец сказала она. – Надеюсь, вы еще помните, как забивать скот.
Глава 18. О яблоках и птенцах
– Совсем не страшно, – утешал его кто-то под полом. – Совсем не больно. И не с тобой это вовсе.
Он соглашался. Гладил обожженными ладонями потрескивающие доски паркета, между которыми уже сочился черный ядовитый дым. И он вдыхал его, глубоко и часто, чувствуя, как легкие наполняются пушистым пеплом.
И был почти счастлив.
– Не страшно, – пело из-под пола. – Не больно. Разве ты не этого хотел?
Он с трудом поднял взгляд. Пламя слизывало со стен портреты, лица уже расползлись черными кружевами, падали на голубой шелк юбки и синий бархат сюртука. Словно нарисованные люди умирали тоже, и он на миг перестал верить голосу из-под пола. Всего на миг – но убаюкивающее отупение схлынуло.
– Берта! Открой дверь! – просипел он, но пепел в легких уже превратился в комок лезвий, сквозь которые не могли продраться никакие слова. – Берта!..
В коридоре трещало пламя. Над его головой трещало пламя, доедало край вышитого шелкового покрывала на пустой кровати. А в его груди, под ребрами, затекая в горло и доедая позвоночник, сгущался черный дым. Он хотел наружу, к тому, другому, что сочился из-под пола.
… Перемазаны сажей перья, не взлететь, не оторваться от земли…
– Ида…
А на окнах – решетки. И вбитые в оконные рамы лезвия. Он сам их туда вбил, потому что тогда это казалось выходом.
– Не нужно вставать. Тогда будет больнее.
Теперь голос звучал не из-под пола, а из-за спины. Он отмахнулся – приступ ослабевал, и он почти вспомнил, что это его собственный голос.
А если приступ ослабевает – значит, скоро придет боль.
Боль – самый верный помощник. Только сегодня она все же получит его целиком. Как только прорвется пламя, бросит тело на тлеющем полу, словно скомканный лист, сольется с тем веселым, трескучим огнем, что пляшет по стенам.
– И-и-да…
Лезвия в оконных рамах. Добрые лезвия, целующие ладони. Очищающие разум.
Почему начался пожар? Что проржавело, взорвалось, сгнило в старом доме посреди леса?
Какая разница.
Нет смысла стучать в запертую дверь. Если Берта и шла ему на помощь – она не успела. А кроме нее никто не стал бы бросаться в огонь, чтобы открыть дверь, за которой сгорает заживо сумасшедший.
Кроме нее и Иды.
Но Ида уехала. Хорошо, что ее нет.
Как плохо что ее нет.
Как славно, что она уехала.
Он ухватился за ножку стоящего рядом стула и медленно встал, радуясь, что обивка сидения еще не тлеет.
А потом, шатаясь, дошел до окна и распахнул ставни. Синяя темнота была расчерчена прутьями решеток. Он слышал собачий вой и крики людей – снаружи.
Это хорошо. Снаружи нет горящих стен и портретов.
Как жаль, что Ида не может хоть иногда не чувствовать боли, как он. Когда ей больно, она всегда страдает. Как жаль, что Спящий пощадил ее разум, не наполнил его путаным теплом, которое иногда благословляло его. Как жаль, что он не сможет сказать ей, что хотя сейчас боль вернулась, умирать все же совсем, совсем не страшно.
Только отчаянно грустно.
Он улыбнулся и погладил лезвия, вбитые в оконные рамы.
В последний раз.
…
– Штефан… просыпайся, Штефан… ну пожалуйста…
Он медленно открыл глаза. Почему-то делать этого совсем не хотелось.
– Штефан… – шепотом звала его Хезер, и почему-то гладила по руке ледяными пальцами, словно боялась сделать резкое движение.
– Что такое? – хрипло спросил он, ожидая, что его голос вот-вот зазвучит из-под пола.