Хезер фыркнула и потянулась за джемом.
Берта выглядела уставшей. Она сидела молча, но Штефан видел, что она слегка оживилась, слушая проповеди Готфрида.
– Есть у вас свежие газеты? – Штефан жестом остановил горничную с полным подносом грязных тарелок.
– Свежих нет, герр Надоши, – тихо ответила она. – Две недели назад последний номер был. И кайзерстатский только «Голос Колыбелей».
– Да вы издеваетесь! – не выдержал он. – Вы что, еще и выписываете религиозные газеты?!
– Там самые интересные ворд-кроссы, – меланхолично ответила Берта.
– Неси, – процедил Штефан.
Спустя минуту горничная подсунула ему газету с таким видом, будто боялась, что он укусит ее за руку. Штефан с тоской уставился на сероватые листы с ровными столбиками колонок и стилизованным знаком Спящего в углу.
«Колыбельная от геморроя» – гласил самый броский заголовок.
– … но и тогда жители Леес-ла не открыли ворот, потому что от чумы погибла только половина…
«Дополнительный набор в группу Утешительниц: восстание в Морлиссе до сих пор не подавлено».
– … и тогда Он сотворил чудо, и в город пришла вода, напоив пески, наполнив колодцы и разрушив четыре квартала…
«Чудовищное убийство клирика из Морлисса – патер Домерет из Колыбели Очага найден в канализации на Альбионе с двадцатью ножевыми ранениями. Провокация или трагическая случайность?»
– … на сотый день Он построил под стенами Леес-ла новый шалаш и ушел подальше, потому что не любил саранчу…
«Жандармерия Альбиона отказывается давать комментарии по поводу трагической гибели морлисского клирика. Колыбель Голубая связывает убийство с недавним включением в ряды Сновидцев ребенка…»
Как Пишущие умудрились связать с уснувшим ребенком труп в канализации, Штефан придумать не смог, поэтому пролистнул пару страниц и нашел интервью с клириком из Лигеплаца, чья Колыбель и участвовала в скандале.
О Сновидцах он знал немного. Знал, что среди многих видов служения Спящему самым почетным считалось полное отречение от нынешнего Сна. Люди приходили в Колыбели и там засыпали навсегда. Говорили, их души уходят в другие миры исполнять какие-то предназначения, штопать какие-то прорехи – Штефан плохо слушал проповеди в приюте. Раньше он думал, что Сновидцев попросту убивают. Потом узнал, что «вечный сон» именно сном и является. Он видел людей в особом зале Колыбели в Рингбурге, спящих, и, казалось, бредивших во сне. Они говорили, смеялись, а некоторые кричали так, что закладывало уши. Кто-то говорил, что это действие наркотиков, кто-то считал это особой ментальной магией. Но Штефан не видел никого, кто считал бы это завидной судьбой, и был искренне удивлен, что кто-то позволил ребенку стать Сновидцем.
– … и когда от Леес-ла остались одни руины, и стены его обратились в пыль, Он обратил взор к Сием-далла…
Хезер сунула ему в руку кусок хлеба с маслом и ветчиной. Штефан задумчиво кивнул, не отрываясь от черных строчек. За ничего не значащими именами шли ничего не значащие оправдания.
«Фрау Кази Лецки, мать нового Сновидца Марселла Лецки, находясь в хосписе, успела заключить договор с приютом Алисии и Бэзила Штерфе, входящим в группу лучших кайзерстатских приютов под протекцией ныне покойного герра Хагана Хампельмана, да будет следующий Сон об этом достойном человеке счастливее этого. Я хочу сказать, что у мальчика было бы все – образование, работа, квалифицированная медицинская помощь в случае необходимости. Мы не подбираем с улицы детей, нуждающихся в помощи и не усыпляем их, пользуясь отчаянным положением…»
Штефан скользнул взглядом к концу абзаца. Под заметкой напечатали прижизненный портрет нового Сновидца – мальчика-подростка с длинным носом и уставшими, злыми глазами. Штефан не знал, что лучше – кайзерстатский приют, Колыбель с вечным сном или жизнь на улице. В том приюте, где вырос Штефан, таких мальчишек не любили.
«Абсурдные предположения светских газет о том, что чудовищное убийство клирика, к тому же иностранного, есть реакция Спящего на то, что мы якобы убили ребенка…»
Штефан с раздражением сложил газету, успев заметить, что вторая рука у него свободна – бутерброд он успел съесть.
Мертвые дети. Повсюду мертвые дети – спящие, умершие в мучениях во время эпидемии, даже птенцы из стишка Вижевской – и те неживые.
– И тогда в Сием-далла распахнули ворота и усыпали путь Его цветами, – закончил Готфрид.
Ида улыбалась ему, держа двумя пальцами кофейную чашечку. Перед ней на белоснежном фарфоровом блюдце лежало невесомое миндальное пирожное, и если бы Штефан только что не видел, как она запивает сало сливками, он бы даже умилился этой картине.
Но надо сказать, что сливки пошли Иде на пользу – с каждым днем она выглядела все лучше. Он даже мог поклясться, что разгладилась часть морщин на ее лице. Волосы заблестели, губы больше не кровоточили, только вот теперь у нее появились силы ходить по ночам.
Штефан предпочел бы смотреть на ее кровоточащие губы.
…
Теперь в запрете открывать ставни не было никакой нужды – ветер бился о стекла так, что Штефан всерьез думал усилить оборону щитами фанеры. Разглядеть что-то было невозможно – за стенами усадьбы начиналась сплошная стена злого, растревоженного снега. Штефан хотел выйти из дома и пройтись хотя бы по территории поместья, но не ушел дальше порога – в этом попросту не было смысла.
А жаль. Ему казалось, что в доме ограниченный запас воздуха, сухого и спертого. Его словно полагалось нарезать на брикеты и впихивать в легкие, а Штефан не знал и все пытался обойтись обычными короткими вдохами. У него кружилась голова. Обои, паркет, картины, мебель – все вызывало ненависть и складывалось в узор прутьев клетки.
Дом перестал казаться таким огромным. Если раньше при мысли о флигелях и соседнем, запертом крыле, Штефан испытывал легкую тревогу, которую успокаивало то, что они были надежно заперты, то теперь они вызывали легкое раздражение. Тем, что были надежно заперты.
Берта не могла помочь ему исследовать очки, к тому же после вчерашнего открытия очки вызывали омерзение. Готфрид только-только начал видеть пятна, которые не терялись в слепой темноте через несколько минут.
Штефан видел лицо Иды, когда она смотрела на Готфрида, и ему почти было страшно – на ее лице были начерчены искреннее сострадание и глухое раздражение, смешанные со знакомой азартной жадностью, с какой она предлагала ему фиктивный договор там, в театре, когда умерла Энни. Он хотел сказать Готфриду, чтобы держался подальше от этой паучихи, пока она не решила вырвать ему сердце и запить сливками, но за годы работы в цирке Штефан отвык вмешиваться в чужие самоубийственные отношения. Если кто-то решит, что ему хочется надеть петлю на шею, выпить отравы и выпрыгнуть в окно – этот человек очень огорчится, если ему помешать. И обязательно сделает это на следующий день.
В конце концов Штефан решил, что ему нужно хоть какое-то занятие.
Хезер он нашел в спальне. Она стояла над кучей проводов, тряпок и искусственных цветов и, хмурясь, чертила что-то в записной книжке.
– Разобрала ящик с реквизитом? – спросил он, садясь на край застеленной кровати.
– Ага. Тут паскудно по ночам, хочу украсить, – Хезер кивнула на карниз, с которого уже свисали петли гирлянд.
– Ты что, хочешь навесить лампочек на дом, где на всех дверях написано «не трогайте соль, не говорите с хозяйкой, не ешьте по ночам»?
– Ну мы же трогаем соль и хозяйку, – пожала плечами Хезер, пряча книжку в карман. – Сейчас сделаем как Томас показывал. Тогда больше не будет страшно.
Штефан с тоской оглядел кучу хлама на полу. Остро пахло спиртом и гарью – кажется, разбили пузырек с каким-то реактивом.
Хезер сосредоточенно хмурилась и обводила комнату оценивающим взглядом. Она морщила нос, держала спину прямой и выглядела совершенно уверенной в себе, но Штефан ясно видел, что она растеряна, напугана и совершенно не понимает, что ей делать. Она тоже осталась без работы, без своих зверушек, и даже последнюю крысу задрала кошка. А он, увлекшись собственными страхами и метаниями, огрызался или разглядывал шевелящиеся обои.
Штефан улыбнулся ей и забрал запутанную гирлянду.
– Значит, давай навешивать лампочки.
…
Той ночью Штефан спал так глухо, что сам себе во сне завидовал. Если бы Хезер начала будить его, чтобы послушать про птенцов, Штефан непременно сказал бы, что стишки у Иды дрянь и перформансы полное дерьмо, а вот просыпаться бы не стал, потому что это вовсе не обязательно.
Лампочки гирлянд, которые они с Хезер развесили днем, разбивали темноту на разноцветные пятна. Хезер расставила везде статуэтки и элементы декораций, а Штефан нашел на дне коробки ее старый белый сюртук, в который она завернулась перед сном вместо одеяла. И Штефан спал, уткнувшись носом в бархатный воротник, пропахший нафталином, духами и жженным сахаром. Ему снился дом – настоящий дом. Тряский фургон, полный шорохов и скрипов. В нем никогда не бывало тихо и темно, и никогда не бывало тесно, потому что фургон был лишь тонкой скорлупкой, вокруг которой простирался целый мир – леса и вересковые пустоши, городские улицы, берега рек и подножия холмов. Все, что принадлежало Штефану, пока он не оказался заперт в проклятом темном доме посреди проклятого леса, объятого метелями.
И Томас. Во сне Штефан не видел его, но знал, что он сидит там, за стенкой фургона, на остывающем вереске, за день напившимся солнца. Томас смотрит в высокое синее небо, забрызганное звездами, такое же синее и серебряное, как его выходной камзол. Он улыбается. Он счастлив, и не нужно ему мешать.
И Штефан во сне чувствовал себя почти счастливым.
Когда кто-то начал скрестись в дверь, он только прижал Хезер к себе покрепче и спрятал лицо в ее волосах, погасив мерцание огней. Пускай. Он не хотел покидать звонкий, болезненно счастливый сон.
Шорох и скрип в коридоре становились все отчетливее. А потом раздалось странное, клокочущее шипение, и Штефан больше не мог делать вид, что ничего не слышит.