Мало кто понял бы, что чувствовал Готфрид в тот вечер.
Может, эта женщина, создавшая на пустом месте маленький хаос и подчинившая его серебряному порядку плетения, поняла бы.
– Красиво, – сказал он. Сел рядом, достал портсигар.
– Не знаю, – хрипло ответила женщина. – Знаешь, почему все так?
– Почему?
Сначала он разглядел ее мундир – серый, такой же, как у него, с душным колючим воротником и черным аксельбантом. Только рукава она подвернула, спрятав нашивки, и Готфрид не смог определить, в каком полку она служила и какое имела звание. Затем черные волосы, безжалостно выбритые на висках и затылке, неаккуратно, так, что кое-где виднелись проплешины белой кожи и свежие царапины. И профиль, очерченный белым в темноте – усталое лицо, вздернутый нос, угрюмо опущенный уголок губ.
– Потому что Спящий проснулся, – хрипло сказала она.
– Я не верю в Спящего, – легкомысленно ответил Готфрид. Он вступил в ряды адептов Белого пять лет назад, потому что ненавидел воротники чародейских мундиров, а носить повязки дозволялось только служителям. Теперь под его воротником всегда был теплый белый шелк, и служба стала чуть менее отвратительной.
– Спящий проснулся, – мрачно повторила женщина. – Ты открываешь глаза, когда тебе приснился особенно яркий сон, и несколько секунд не понимаешь, где ты и кто. Ты еще видишь обрывки своего видения, но оно тускнеет, рассыпается, и ты понимаешь, что сон закончился. Спящий уже открыл глаза. У нас осталось несколько секунд.
Она обернулась. Вторая половина лица у нее была закрыта толстой заживляющей повязкой. Готфрид видел едва заметные пятна крови в переплетении белых нитей.
Лиловые молнии в черноте померкли, сменившись тускло-желтыми сполохами тоски.
– Меня зовут Альма Флегг. Когда нет войны, я помогаю перемещать дирижабли.
– Меня зовут Готфрид Рэнди. Когда нет войны, я пытаю людей.
Альма вдруг улыбнулась ему – широко и искренне, так, что на повязке отчетливее проступили пятна крови. Рядом с желтым вспыхнули лиловые искры.
Кадр 4. Бог в отражении. Дубль 12. Удаленная запись
Только гражданские называли чародейскую силу даром. Сами чародеи и все, кто видел, чего стоит колдовство, говорили «проклятье». Даже те, кто был доволен жизнью. Сила подобна неизлечимой болезни – ее не задавить, не вырезать из себя. Готфрид знал, что некоторые пьют настойку с василитником, но она давала короткий эффект и была ядовита. Те, кто пил ее дольше нескольких месяцев, умирали в мучениях. Впрочем, Готфрид видел и таких – в училище обязательным было посещение морга, где показывали последствия неподчинения. Видел воспаленные глаза и потрескавшиеся губы, отекшие шеи. И думал, как все же сильна в некоторых ненависть к своей сути.
Но тот, кто дал людям чары, был ли это Спящий, Белый или другой Бог, сделал это мудро – колдунами становились только те, кто изначально был склонен к разрушению. Каждый носил на груди черный разлом, трещину, сквозь которую можно было видеть тьму, уродующую душу каждого чародея. Поэтому чародей на службе был обречен мириться с блоками, поэтому мало кто доживал до старости – в Центры Регистрации приводили замену тем, кто погибнет прежде, чем успеет сойти с ума, дав трещине расколоть разум.
И было еще одно – то, что не давало сбежать, сменить имя и никогда не пользоваться силой.
Она требовала выхода. Не задушенная ядом, она копилась, отравляла сознание и в конце концов прорывалась, уже не направленным ударом, не плетением с четкими Узлами – вываливалась бесформенным комком. И тех, кто умер от прорыва, Готфрид видел в учебных моргах, но там, право, было почти не на что смотреть.
Но колдовать было действительно приятно. Не нужно было искать призвание, дело, которым можно будет заниматься с удовольствием всю оставшуюся жизнь – чары согревали ладони и сознание. Руки – отдачей силы, а душу – легкой, шумящей эйфорией. Удачное плетение ощущалось как пара опиумных капель, запитых виски. Разумеется, для тех, кого не сдерживали блоки.
Альма любила технику. Она возилась с дирижаблями, как с домашними животными, и в свободное время предпочитала лечить моторы и винты, а не колдовать. А потом шла и спускала накопленную силу на что-нибудь бесполезное, вроде травяных волн на безлюдном пустыре. Готфрид, который хоть и ненавидел внушения, но любил иллюзии, не понимал, как можно так бездарно тратить силу, но ни о чем не спрашивал. Свобода распоряжаться силой, которую не требовала служба – одна из немногих оставшихся у них свобод.
Под повязкой Альмы скрывалась рваная рана, тянущаяся со лба к подбородку. Альма оплатила восстановление в альбионской клинике, и ей даже дали увольнение, но врачи не справились. Остался шрам, похожий на розовую сороконожку с лапками белых рубцов. В той клинике советовали обратиться в кайзерстатскую клинику. Готфрид даже нашел для нее врача – Алисию Штерфе, пластического хирурга. Но Альму никак не направляли в Кайзерстат и больше не давали увольнений.
Они виделись редко. Готфрид чаще работал в отделах Сторожевых, Альма – в ангарах, на окраинах городов. И когда началась война в Гунхэго и они оба попали в Морлисскую Сотню – в первую секунду он обрадовался.
Он не ожидал, что эта война так затянется. Не ожидал, что она разрастется, вовлечет столько людей из разных стран. Он не понимал ее целей – сначала все думали, что сражаются за рынки сбыта, но почему-то в каждой роте был врач, который диктовал условия командирам.
Но что ему было до целей.
Через два месяца они с Альмой лежали в крошечной палатке, пытаясь согреться и забыть, что снаружи есть только черное небо, остывающая жирная грязь и сотни таких же палаток, коконов, в которых забываются тревожным сном измотанные люди.
По ночам в Гунхэго было холодно и темно, днем – темно и жарко. В палатке было тесно, приходилось экономить движения, сберегать с трудом собранное под тонкими шерстяными одеялами тепло.
– Ты накладываешь морок на мое лицо, когда смотришь? – спросила она, не поднимая взгляда. Слова оцарапали обнаженное плечо.
– Нет.
– Почему? – в ее голосе слышалось искреннее любопытство, словно она действительно не могла придумать подходящий ответ на этот вопрос и не задавать его вслух.
– Ты все еще думаешь, что Спящий просыпается? – вместо ответа спросил Готфрид.
– Будто ты не видишь, – равнодушно ответила Альма. – Вся эта страна – агония Сна, и никто не привезет отсюда ничего, кроме собственной агонии.
– Бог, в которого я верю… – начал Готфрид, но осекся. Он находил в религии все больше утешения, все больше ответов на собственные вопросы. У него в кармане лежал портрет Белого, заказанный у модного кайзерстатского художника. На портрете был изображен мужчина в сером мундире, с белым овалом вместо лица. Вокруг – золотой и красный орнамент.
Но сейчас этот портрет не мог прийти на помощь. Он ничего не сказал бы – ни что каждый, даже Бог, на самом деле не свободен, ни что нам не дано видеть Его лицо, зато мы можем видеть то, что он создал – красное и золотое, прекрасное в своей сути. Пусть и изуродованное людьми.
Альма так и не сказала, как именно получила то ранение. Она вообще мало говорила о своих шрамах, хотя Готфрид нашел их немало – ожоги, порезы, следы воспалений и химии. «Я была в плену, меня пытали», – равнодушно говорила она. Может, врала, а может, просто хотела хранить свои тайны даже от него. И он не спрашивал, потому что свобода врать и хранить тайны – одна из немногих оставшихся у них свобод. Начальство все равно знает о тебе все. И Готфрид мог бы узнать.
Мог бы.
Но так никогда и не узнал.
– Смотри, – наконец сказал он.
Достал из мешка, лежащего в ногах, небольшое мутное зеркальце, перед которым брился по утрам.
Альма взяла его, но не стала заглядывать. Под серой нежностью и зеленым покоем начала распускаться желтая тоска.
– Это – мой новый портрет. Моя вера позволяет давать Богу любое лицо, какое захочет сам служитель.
– И ты хочешь дать ему свое лицо? – слабо улыбнулась она.
– В моем зеркале – мой Бог. А в твоем – твой. Знаешь, чему еще учит моя вера?
– Чему же?
– Бог может быть только прекрасен. Он должен быть прекрасен той красотой, которую понимает сам адепт, поэтому мы и заказываем разные портреты. То, что ты видишь в своем зеркале – тоже мой Бог.
– Лучше бы ты накладывал морок, – прошептала она. – А можешь сделать человека невидимым?
– Смотря для скольких людей.
– Спрячь меня. – Слова застревали в коже осиными жалами. – Это я сегодня разожгла пожар. Мы с Барни Уилисом разожгли. Его были искры, а мой – ветер. Я устала. Мне тошно.
– Мы все устали. Нужно спать…
– Завтра мне опять придется что-нибудь поджечь… Или поднять очередной дырявый дирижабль…
– Тебя никто не видит, – прошептал он, и слова запутались в ее коротких темных волосах. – Никто никогда не увидит. И ты совершенно свободна. Можешь идти куда хочешь, делать, что хочешь и ничего больше никогда не поджигать.
– Свободна?..
– Конечно, – уверенно соврал Готфрид.
Вообще-то он хотел спать. Слишком сильно хотел спать, но у Альмы были холодные руки и хриплый голос, а черный разлом на ее груди сквозил обреченной тоской. Готфрида это злило – проклятая чернота каждый день получала литры крови. Альма сегодня жгла деревню и наверняка смеялась – она всегда смеялась, раздувая чужой огонь – а эта проклятая трещина, жадная чародейская метка все не давала ей покоя. Чем больше жертв ей приносили, тем глубже она становилась.
Если бы чародеев оставили в покое, если бы у них с Альмой мог быть дом где-нибудь в лесу. Дом, вокруг которого всегда бродит ветер. Дом, в котором всегда горит иллюзорный свет.