Через час работы жара и духота заставили сделать перерыв. Глянув на изящный трехмачтовик, Полетт поняла, что там что-то происходит: веревочная лестница исчезла, а по палубе носились матросы и, сложив ладони рупором, как будто кого-то звали.
Еще через час, по склону спускаясь к месту, где ее ждала гичка «Редрута», Полетт увидела, как со шхуны спустили шлюпку. Дюжина матросов в тюрбанах, налегая на весла, гребла к острову.
Держась извилистой тропки, Полетт потеряла шлюпку из виду и вновь увидела ее, когда та уже пристала к берегу. Матросы явно что-то разглядели и, выскочив из шлюпки, помчались к своей находке, скрытой выступом холма. Через минуту над берегом вознеслось эхо пронзительных воплей на хиндустани:
— Яхан! Здесь! Мы нашли его!..
Полетт прибавила шагу и вскоре увидела матросов: стоя на коленях перед полуголым утопленником, вынесенным на берег, они рыдали и рвали на себе волосы.
Один бородач в тюрбане обернулся и заметил Полетт. Он был как будто незнаком, но изумление, возникшее на его лице, говорило о том, что он-то ее знает. Человек поднялся с колен и подошел к Полетт.
— Мисс Ламбер? — тихо проговорил он.
Полетт тотчас узнала этот голос.
— Апни? Это вы? — сказала она на бенгали. — Вы были на «Ибисе»?
— Да, я. — По щекам его струились слезы.
— Что случилось? — спросила Полетт. — Кто это?
— Вы помните А-Фатта? Он тоже был на «Ибисе».
— Да, конечно, — кивнула Полетт.
— Это его отец. Сет Бахрам Моди.
Согласно семейной легенде, Нил обнаружил письма Дрозда совершенно случайно.
В конце своего гостевания на ферме Колверов он попросился пожить в домишке, где некогда обитала Полетт. Всю обстановку крытой жестью хижины, приютившейся в кокосовой роще, составляли кровать, колченогий стол да пара стульев. Никаких следов пребывания здесь Полетт не было, однако Нил ощущал ее присутствие, как бывает, когда затылком чувствуешь чей-то взгляд. На четвереньках он исползал плитчатый пол, простучал стены и вдобавок обшарил землю вокруг хижины, надеясь отыскать какой-нибудь куст или цветок, посаженный Полетт, но в здешних местах росли только кокосы и морской виноград.
Неудача еще больше укрепила его в том, что след остался и он прямо на виду, надо только понять, что это и где оно. Мысль эта изводила и не давала уснуть. Ворочаясь на кровати, Нил уронил подушку и вот тогда-то нащупал бугор под тюфяком. Он зажег лампу, приподнял тюфяк и увидел сверток. Распустил кожаную бечевку и осторожно развернул парусину.
В руках его оказалась пачка листков. Верхний, от времени пожелтевший, был испещрен крупными, слегка выцветшими буквами, написанными косым, стремительным почерком.
Нил придвинул к себе лампу и стал читать.
Улица Игнасио Баптисты, 8.
Макао.
6 июля 1839.
Любезная Пагли,
Ты не представляешь, как я счастлив получить твое письмо! За последнее время только оно меня и порадовало. Просто замечательно, что с Захария сняты все обвинения и он направляется в Китай!
Я всей душой рад за тебя, моя милая, и жду других, еще более приятных вестей, кои позволят назвать тебя «Пагли-лучезарная», ибо только твои сообщения смогут рассеять окутавший меня мрак.
В Макао мне плохо, и это потому, наверное, что живу я в папашином доме. Хотя нет, ни город, ни «дядюшка» не виноваты в моей хандре, все дело в том, что я ужасно скучаю по майдану, факториям, Свинскому проулку, Старой Китайской улице, мастерской Ламквы, но всего более — по Джакве. Я утешаюсь лишь тем, что и он думает обо мне. Я это знаю, ибо давеча он прислал гостинец — как всегда, сласти, но упакованные весьма необычно в кусок шелка, который при ближайшем рассмотрении оказался рукавом его халата! Никакой записки, конечно, не было, поскольку мы можем общаться только изустно. Признаюсь, сей шелк меня заинтриговал чрезвычайно: что это, гадал я, просто сувенир или средство зашифрованного послания? Чем больше я о том думал, тем крепче уверялся в последнем и, в конце концов, решился прибегнуть к помощи папашиных китайских подмастерьев. Их отклик тотчас укрепил мою догадку: они захихикали и покраснели, однако ничего не сказали. Лишь с помощью лести и подкупа мне удалось заполучить объяснение: в стародавние времена жил-был китайский император, души не чаявший в своем Друге, и когда однажды тот уснул на его руке, он предпочел отрезать рукав бесценного халата, нежели тревожить сон дорогого человека!
Невероятно трогательная история, правда? Однако она не ободрила меня, но лишь усугубила мои страдания: если прежде я скучал по Кантону, то теперь затосковал смертельно.
Вдобавок я, захваченный бесами тоски, стал добычей кошмаров: они появились в ту ночь, когда две недели назад на побережье обрушился страшный шторм — ты, конечно, его помнишь, ибо он, наверное, изрядно потрепал ваш бриг.
В какой-то миг той долгой страшной ночи, когда ветер немного унялся, я смежил веки и вообразил себя в Кантоне, однако он предстал охваченным бунтом еще ужаснее того, что случился 12 декабря.
В цитадели произошло нечто жуткое, и огромная толпа хлынула в Город чужаков. Нынче не было войск, чтоб ее сдержать, и народ крушил все подряд. Люди с горящими факелами врывались в фактории и поджигали строения. Я выскочил из своей комнаты и вдоль городских стен побежал к башне Умиротворение моря. С ее высоты я увидел цепь пожаров над рекой, полыхавших всю ночь. Утром взошедшее солнце явило ужасную картину: Город чужаков сгорел дотла, сгинуло все — отель «Марквик», мастерская Ламквы, питейные Свинского проулка, флагштоки майдана. Все было стерто с лица земли, осталось только пепелище…
И вот эти видения, милая Пагли, преследуют меня почти каждую ночь. Я не могу от них избавиться даже наяву, они стали единственной темой моих картин. Я написал дюжину эскизов и один пошлю тебе с этим письмом.
Хотелось бы передать его лично, однако я так угнетен, что не в силах тронуться с места. Все Чиннери таковы: в радости воспаряют к небесам, в печали низвергаются в пропасть уныния. Где нынче я и пребываю, дорогая моя Пагли.
Я ужасно завидую твоему блаженству, императрица сердца моего, но зависть эта белая. Я очень рад за тебя и только жалею, что не могу радоваться рядом с тобой, хотя, признаюсь, не хотел бы, чтоб в своем счастье ты забыла бедолагу Дрозда.
Нил читал ночь напролет, а затем показал письма Дити, утром заглянувшей к нему в хижину. Неграмотную Дити листки не заинтересовали, но вот найденный среди них рисунок — объятый пламенем Город чужаков — тотчас привлек ее внимание.
— Что за место? — спросила она. — Где оно расположено?
— Наверняка ты о нем много слышала, — сказал Нил. — От Калуа и твоего брата Кесри Сингха, там воевавших, от Джоду и Полетт.
— А, так это Чин-калан?
— Да, по-английски Кантон.
— Почему он в огне?
— Да вот, понимаешь, странная штука… — Нил перевернул рисунок и показал на подпись «Худ. Э. Чиннери, июль 1839 г.» в правом нижнем углу. — Автор по прозвищу Дрозд, приятель Полетт, датировал свою работу июлем 1839 года. Однако Тринадцать факторий были уничтожены семнадцатью годами позже. Похоже, Дрозд увидел вещий сон.
— Значит, этого города больше нет?
Нил покачал головой.
— Нет, он сгорел дотла. В войну британские и французские корабли из орудий обстреляли Кантон. Горожане пришли в ярость, увидев, что лишь чужеземный анклав остался нетронутым. Толпа сожгла фактории, их так и не восстановили.
— Потом ты там бывал?
— Да, — кивнул Нил. — Последний мой визит туда состоялся почти через тридцать лет после первого. Все изменилось до неузнаваемости. Майдан превратился в пустошь, от факторий не осталось камня на камне. Новый иностранный анклав возвели неподалеку, на песчаной косе Шамянь. Тамошние дома ни имели ничего общего с Тринадцатью факториями, да и вся атмосфера нового поселения ничуть не напоминала прежний Город чужаков. Получился обычный «белый город», какой британцы строили повсюду, доступ в него китайцам, за исключением слуг, был закрыт. Чистые улицы в зелени деревьев, дома степенные и скучные, как их обитатели. Однако за фасадом невозмутимой респектабельности скрывались торговцы, привозившие индийский опий в небывалых объемах. Одержав победу в войне, англичане быстро положили конец китайским попыткам запретить зелье.
Мне были противны чопорные европейские здания, выстроенные на фундаменте смертоносной алчности; новый анклав выглядел монументом, возведенным силами зла в ознаменование их триумфального шествия по истории. Не терпелось уйти оттуда, все вокруг было так не похоже на Кантон моих воспоминаний, что я засомневался: уж не приснился ли он мне? Но потом я вышел на улицу Тринадцати факторий, единственную уцелевшую часть Города чужаков. Там по-прежнему были лавки, торговавшие картинами. В одной я нашел городской пейзаж с майданом и тринадцатью факториями… — Нил посмотрел на рисунок Дрозда и сглотнул ком в горле. — Картина была мне не по карману, но все равно я купил ее, ибо понял: если б не эти живописные свидетельства, никто бы не поверил, что такой город вообще существовал.
Конец второй книги трилогии