— Самое лучшее, что смог сделать Ельцин за годы своего правления — приблизить церковь к государству, — сказал Евстигнеев, — снял дурацкие барьеры, которые существовали при советской власти…
— Советская власть, ежели разобраться, была не так уж и плоха, — произнес отец Алексей уверенным тоном.
— Слушай, батяня, первый раз в жизни вижу, чтобы священник ехал на военные сборы, — выхинский инженер озадаченно наморщил лоб, — военкомат что, не мог оставить тебя в покое?
— Мог, да только зачем? Мне, например, очень даже интересно, что ныне делается в армии.
— А какая у тебя, отец, военно-учетная специальность?
— В армии, когда служил срочную, был поваром, а сейчас — политработник.
— Политработник? — Евстигнеев удивленно вскинул брови.
Отец Алексей посмотрел на него внимательно и отвечать не стал.
Поезд продолжал идти на восток — все также без остановок, слаженно и четко постукивая колесами на рельсовых стыках.
— Товарищ подполковник, скажите, от Хабаровска до Харбина далеко будет? — задал отец Алексей неожиданный вопрос.
— До Китая? — Ронжин неопределенно приподнял одно плечо. — Да рядом.
— Самолеты в Харбин ходят?
— Этого я не знаю. В Хабаровске можно узнать. Что, в Китай потянуло?
— Не то чтобы очень, но интересно все же.
— Народ ездит, хвалит.
— Я вот думаю, не слетать ли в Харбин, не купить ли там осла?
— Осел-то зачем?
— В Москве может пригодиться. Да и двуногих коллег у него там завались. Скучно не будет.
— Ну и батяня! — Ронжин то ли восхищенно, то ли удрученно покачал головой. — Ну и…
— Чего «ну и…», товарищ подполковник?
— Выдумщик великий.
— А без выдумки жизнь бывает серая, как старый дырявый носок.
— Эт-то верно… — подполковник невольно вздохнул.
— А, с другой стороны, зачем мне осел из Харбина, который, вполне возможно, даже русского языка не знает? — задумчиво наморщил лоб отец Алексей. — А? Мороки с ним ведь будет много. В Москве его надо будет поставить на учет в ГАИ, каждый год оформлять обязательную страховку, гараж нужно будет снимать, иначе ведь угонят осла, товарищ подполковник… А? — лицо у отца Алексея продолжало оставаться задумчивым, одновременно оно обрело некое невинное, почти детское выражение — своим видом отец Алексей мог обмануть кого угодно — обмануть и завести в глухой угол.
— Сигнализацию на осла надо будет ставить, — добавил он, — реветь по ночам начнет почем зря, на каждое нечаянное прикосновение станет реагировать, — в общем, хлопот наберется столько, что из носа пузыри полезут. В метро с ним вряд ли пустят. Да и при переезде через границу обязательно возникнут сложности… Как пить дать, скажут: ты, мол, — отец Алексей стукнул себя кулаком в грудь, — можешь пройти через этот контрольно-пропускной пункт, осел же — только через соседний КПП. А на соседнем КПП осел, смотришь, уже политическое убежище получил, считается индивидуальным предпринимателем и собирается выдвигать свою кандидатуру в Государственную думу. Не-ет, надо три десятка раз обдумать все, обглодать до корней, прежде чем купить в Харбине осла, — отец Алексей снова потеребил пальцами свою аккуратную бородку и произнес со вздохом: — Можно, конечно, купить осла, но только игрушечного — куклу с хвостиком…
Пока отец Алексей выступал, около него собралась толпа — офицерам запаса было интересно знать, что собой представляет современный поп. Судя по лицам, отец Алексей не разочаровал их, скорее наоборот и, глядишь, что кое-кто из них, вернувшись домой, сделает первый шаг к церкви…
Товарняк дотянул вагон едва ли не до Иркутска, остановился лишь на небольшой станции, два усталых разгоряченных электровоза уступили место свежим машинам, те потянули состав дальше — видать, где-то его слишком сильно ждали, поэтому железная дорога и проявляла такую редкостную прыть.
Вагон с офицерами запаса отцепили.
Снова подполковник Ронжин пошел на поклон к начальству, но местный железнодорожный руководитель чин имел маленький, помочь ничем не мог.
Оставалось одно — уповать на милость Божью и ждать…
Простоял вагон на той, мало кому ведомой станции четыре дня, простоял бы еще больше, если бы не настойчивость Ронжина, который уже всех допек на железнодорожной дистанции, каждый час звоня по телефону начальству, расположенному в разных углах огромного сибирского пространства, и добился своего — пассажирский вагон с офицерами запаса пристегнули к очередному товарняку, и дружная команда двинулась дальше.
— М-да, уж лучше позже, чем никому, — неожиданно мрачно выступил по этому поводу Евстигнеев.
— В конце концов все не так уж и плохо складывается, — добавил отец Алексей.
В Иркутске в вагон забрались рыбоноши — три дорого одетые девчонки, украшенные золотом — видать, рыбачки эти неплохо зарабатывали. Девчонки торговали золотистым, пропитанным вкусным дымом омулем — самой знаменитой и самой вкусной байкальской рыбой.
Вагон офицеров-запасников мигом пропитался копченым рыбным духом, у народа тут же потекли слюнки.
— Почем товар? — спросил у девчонок Ронжин, он был человеком опытным, уже покупал легендарную рыбку, сладко тающую во рту.
Цену за товар девчонки запрашивали вполне божескую: пять небольших омульков заводского копчения стоили сто рублей, омуль домашний, с деревянными распорками по брюшку (копчение — горячее) стоил от двадцати до двадцати пяти рублей штука. Если брать пять хвостов, то цена в общем-то будет та же самая, что и за рыбу заводского копчения.
Через десять минут копченым омулем пахнул не только пассажирский вагон — пахнул весь поезд.
Далекая станция Сковородино постепенно становилась реальностью, скоро он увидит ее.
А омулем они полакомились славно, Широков давно не получал такого удовольствия.
Утром отец Алексей проводил «политчас» — читал собравшимся вслух газету, купленную на станции, познакомившей их с нарядными красивыми рыбоношами. Широков только сейчас понял, что красивы рыбоноши были особой красотой — среди них были полукровки, так называемые гураны, полурусские-полубурятки с ласковыми черными глазами и волосами цвета воронова крыла, с гибкими подвижными телами, — ни одной разъевшейся девушки, какие с избытком водятся в Центральной части России.
Прочитав вслух — на всех — очередную заметку, отец Алексей озадаченно покачал кудрявой темной головой:
— При советской власти на триста миллионов человек было четыреста тысяч чиновников, и это считалось очень много, ныне же на сто сорок миллионов человек — миллион триста тысяч «синих нарукавников»… Ну не перебор ли?
— Перебор, — поддакнул ему Сергуненко, — только вот раньше чубайсов не было и это определяло все.
— Да, и поколение было другим, ценности имело иные, — молвил отец Алексей задумчивым голосом, — раньше властителями душ были писатели, сейчас — лавочники. Чуешь, брат, разницу?
— Тьфу! — Сергуненко не выдержал, постучал кулаком по обивке вагона. — Еще как чую.
Позади осталась Чита.
За окнами вагона неторопливо проплывал унылый пейзаж, один и тот же, бесконечный до изжоги — скорбная степь с прошлогодней, блестящей от холода прелой травой, имевшей глинистый могильный цвет, невысокие, словно бы приплющенные сверху сопки такого же могильного цвета и плоская тяжелая река по правую руку от поезда.
Река эта была, как понял Широков, Шилка. Знаменитая река. Некоторые сопки были покрыты легкой, тревожащей душу сединой — свои поправки в мертвенный цвет природы вносили молодые белоствольные березки, — сквозь мутные, исхлестанные длинной дорогой стекла вагонных окон эти березки не сразу можно было рассмотреть.
Пейзаж из тех, что особого восторга в душе не вызывает, — не может вызвать, — не родил он светлых радостных ощущений и в душе Широкова.
Впрочем, ему доводилось бывать в таких местах, от которых ничего, кроме нервной дрожи под лопатками да боли в затылке, не остается, — жить там было нельзя совершенно, но ничего, Широков жил, и службу нес, и в конце концов привыкал к ним. Поскольку, как разумел он, не в месте было дело, а в людях, которые находились рядом.
Если рядом есть народ, которому веришь, на который можно положиться — достойный, в общем, то и жизнь достойную можно наладить где угодно, — даже в трехлитровой банке с прокисшими огурцами…
В этот длинный унылый день ничего не хотелось делать, ни о чем не хотелось думать и говорить, даже о хлебе насущном, и смотреть было не на что — свинцовая, во многих местах еще покрытая серым тяжелым льдом Шилка медленно тянулась вдоль поезда, петляла и очень неохотно исчезала в просквоженных далях пространства.
Подложив под голову подушку, Широков полулежал на жесткой лавке и провожал взглядом глыбы льда, в беспорядочном нагромождении высившиеся на холодных берегах реки. Уже через сутки он будет в Сковородино. Как его там встретят, вот вопрос…
Впрочем, как встретит его Дарья, было понятно, но вот как отнесется к его появлению, да еще с Серым, ее муж, Широков не знал. Что скажут, увидев незнакомого дядю, Дарьины дочки, его двоюродные племянницы?.. В общем, они вообще могут не считать его родственником, поскольку Широков довольно далеко расположился от них на родовом дереве — ветки находятся на другой стороне ствола…
Словом, все может быть. Но и оставаться в рыбном южном городке, где он ощущал себя совершенно чужим человеком, тоже было нельзя. И хотя считалось, что граница находится недалеко, он ее дыхания не чувствовал совсем и, похоже, начал отрываться от нее. Наверное, в этом виноват он сам…
Мимо поезда прополз каменный столб, увенчанный обледенелой шапкой, похожей на старческий ночной колпак, Широков проводил его неожиданно повлажневшими глазами. Такие столбы часто встречаются на Памире и Тянь-Шане, вообще в Средней Азии, где осталась лежать его Аня. Он отер ладонью глаза, с горечью подумал о том, что давно не был на ее могиле.
Но как он может поехать туда, на далекий русский погост, где лежит Аня — ведь это ныне заграница. А раз заграница, то надо получать визу, что непросто: там, где виза, Широкова могут ждать неприятные расспросы, проверки, копание в плохо выстиранном белье — его прошлом.