Дымовая завеса — страница 26 из 55

— А если я начну орать от боли?

— Не начнешь. Я тогда сделаю тебе дырку в черепе. Ты даже рот не успеешь открыть, не то, чтобы заорать, — крепыш усмехнулся. — Следом уложу тех, кто приехал с тобой. Разумеешь?

— Чего уж тут… — Широков потянулся и отложил телефон в сторону.

Начало этой неожиданной игры, — губы у Широкова дрогнули сами по себе, не смог совладать с собою — он проиграл. Проиграл не только начало этой игры, проиграл очень многое, может быть, даже жизнь свою нынешнюю, и на кону уже стояла жизнь прошлая. А жизнь прошлая — это честное имя. В ней ему стыдиться было нечего, даже того, что пришлось снять майорские погоны.

Когда-нибудь история его взаимоотношений с Бузовским будет пересмотрена, он знал это, ощущал кожей, хребтом, нервами, сердцем своим, душой, которая, кстати, никогда не обманывала его.

А сейчас… Сейчас все будет зависеть от того, что произойдет в следующую минуту. Крепыш довольно засмеялся, небрежно ткнул длинным надульником в сторону сиротливо лежавшего на влажном камне телефона.

Раздался негромкий звук — хлопок не хлопок, треск не треск, щелчок не щелчок — сложный звук, который способен родить, наверное, только глушитель, навернутый на ствол. Боевой звук, в общем.

От телефона остались только пластмассовые щепочки, горстка пыли, да неприятный горелый дух; один осколок острым краем впился Широкову в щеку, он, поморщившись, выковырнул его.

Ясно было одно: раздумывать нельзя, надо идти на сближение с крепышом. А как идти? Пуля ведь все равно окажется быстрее, отбросит его от ковбоя метра на два — дальше, чем он сейчас находится… Но оставаться на месте — это еще хуже.

Он медленно, с тихим сипеньем втянул в себя воздух, процедив его сквозь зубы, и в то же мгновение, несмотря на ноющие кости и свои годы, сорвался с места, к которому его припечатал ковбой с пистолетом, и метнулся к незнакомцу.

Понимал Широков, что глупо идти вот так, в лоб, с голыми руками на пистолет, но и не идти было уже нельзя — по побелевшим глазам ковбоя Широков понял, что тот сейчас выстрелит.

Не хватило ему совсем немного, чуть-чуть, каких-то полутора метров, — да, собственно, если честно, на свою атаку он не рассчитывал — рассчитывал на бросок Серого, который, похоже, пока не понимал, что происходит… Не привык бросаться на людей. Ах, Серый, Серый!

В глазах загорелого ковбоя мелькнуло что-то растерянное, но растерянным он был недолго, не целясь, выстрелил в Широкова и — надо же! — промахнулся.

Хотя промахнуться не должен был, эти ребята умели стрелять на писк, шорох, шевеление, промельк тени, стук дождя, сипение, кашель, взмах ресниц, — бить и попадать точно в цель.

Опасные это ребята, пограничникам, когда они сталкивались с «ходоками на козлиных копытах», приходилось трудно, но, несмотря ни на что, погранцы не пасовали — ломали и ходоков и их копыта.

Случалось — погибали, на южной границе не было застав без стрельбы и потерь. Точнее, почти не было, — Широков мог сказать только за те заставы, которые знал, а за многотысячекилометровую границу может говорить какой-нибудь важный генерал, сидящий в Москве. Как минимум, с двумя звездами на погонах.

Радость мелькнула светлым жгучим пятном в глазах Широкова, разлилась розовой зарей перед ним — разлилась и в следующее мгновение исчезла. Все это заняло десятые доли секунды.

Ковбой выстрелил вторично. Широкову показалось, что где-то вверху, над облаками, под жестким небесным сводом разломилась звонкая стеклянная оболочка, пошла тонкими рисунчатыми трещинами, делясь на части, и беззвучно рухнула вниз.

Он застонал от боли, встряхнувшей все его тело, стон Широкова перешел в крик, и он понесся в образовавшийся провал, в жаркую яму, окрасившуюся в красный цвет.

И ковбой с каменным лицом, сжимавший пистолет, исчез, и ноздреватый стоячий камень, за которым он мог в любое мгновение укрыться, и непривычно потемневшее для весеннего дня небо, и убыстривший свой бег Невер, и земля здешняя, неровная, угрюмая, — все это исчезло.

Мимо просвистел туго сбитый комок мускулов, покрытый вздыбившейся серой шерстью, и Широков, уходя из этого мира, угасая, последним промельком сознания засек полет пса и понял, что ковбою осталось жить тоже очень немного, он даже не сможет вскинуть свой диковинный пистолет…

Застрелить Серого ковбой не успел — слишком все стремительно произошло, хотя успел понять, что миссия его провалилась и груз свой, спрятанный под «жандармом», забрать он не сумеет. Даже если перестреляет всех людей, находящихся сейчас на берегу Невера.

Серый с ходу перекусил ему руку с зажатым в пальцах оружием, тяжелый пистолет проворно юркнул вниз, под основание «жандарма» — не достать… Через мгновение Серый впился зубами в глотку ковбоя.

Тот даже закричать не смог, а когда обрел возможность кричать, то было уже поздно — не только крик не возник, не возникло даже сдавленное сипение — горло его было перерублено клыками большой собаки…


Совсем недалеко от «жандарма», от этой неуютной каменной куртины, по самой кромке берега брел Сергей Иванович и, растерянно оглядываясь, выкрикивал методично:

— Алексеич! Вы где? Отзовитесь, Алексеич!

Широков не отзывался. Он уже не слышал Сергея Ивановича.

Последние два года Широков прожил на автопилоте, выбираясь сквозь скученные клубы дыма и гари на чистое пространство, жил, как в вонючей дымовой завесе, пробовал найти себя, но так и не нашел, поскольку по призванию своему был военным человеком, сугубо военным и переключиться на гражданские рельсы не смог, — просто у него это не получилось…

Теперь все — дымовой завесы не стало.

Серый опустился на лапы рядом с хозяином, лег на живот, потянулся к нему тяжелой, со следами прошлых ран мордой, лизнул в щеку, в лоб, в нос, заскулил, призывая его очнуться, но Широков не очнулся.

На неподвижном лице его застыла улыбка — незнакомая, какая-то далекая, почти чужая… Серый все понял и тихо, тоскливо завыл.

Потом прервал вой, вновь потянулся мордой к лицу хозяина, ткнул носом, приглашая человека ожить, встать, но Широков на зов не откликнулся. Ни словом, ни движением.

Серый опять завыл. Многое было сокрыто в его голосе, если не все, — и тоска, и боль, и обида, и слезы, и неверие в то, что случилось.

Хозяин ушел — не вернуть, с собою не взял, оставил здесь, не сказал, как жить, с кем жить, что делать дальше, куда идти, а ведь идти Серому совершенно некуда, поэтому путь у него один — за хозяином следом.

Морда у Серого сделалась мокрой. От слез, от крови — крови врага и своей собственной. Но слез было больше. Он заскулил жалобно, заглянул хозяину в твердеющее лицо и умолк, словно бы подавился скулежом.

На загорелого ковбоя, валявшегося тут же, он не обращал внимания, да и загорелый крепыш этот уже не был загорелым — лицо его синело на глазах, верхняя губа приподнялась, обнажив зубы, щеки одрябли, ввалились в подскулья.

Да, самое лучшее — уйти сейчас вслед за хозяином, и Серый знал, как это сделать, но уходить пока не мог, не имел права: а вдруг кто-нибудь вздумает надругаться над телом Широкова?

Он снова заскулил — тонко, остро, слезно, облизал его лицо, словно бы обмыл по старому русскому обычаю, когда покойников обязательно обмывали, а потом наряжали в новое исподнее, специально для этого скорбного дела приготовленное, на глаза ему наползла пелена — ничего не стало видно.

Пес опустил голову на лапы, замер, будто бы омертвел и даже не пошевелился, когда совсем рядом с собою услышал встревоженные шаги Сергея Ивановича — Серому было плохо…

Лисица на пороге

Балакирев сидел на обочине большака и пропускал машины — не задержал пока ни одной, хотя, по мнению Крутова, подозрительный серый «москвич» и начальственную «Волгу» с петропавловским номером надо было бы обязательно остановить, посмотреть, что везут граждане, сидящие за рулем.

«Москвич» был заляпан грязью по самую макушку, ошметки присохли даже к крыше, на стекле «дворники» вырыли целые траншеи, полукругом, глубокие, из радиаторных решеток торчали былки шеломанника, будто машину, как жирную дойную «симменталку», отпускали на выпас. Шеломанник — трава с сахаром, сочная, специально, видать, выращена богом для коров. Сок густо течет по коровьим губам, коровы шеломанник любят больше хлеба с солью. Явно на таежную речку сворачивал машину хозяин — темноликий, угарного вида человек в зимней шляпе. Человек этот вполне мог оказаться цеховиком — владельцем подпольной фабрики по выпуску колготок, маек и бюстгальтеров больших размеров, которых днем с огнем не сыщешь в магазинах — маета для камчатских женщин, — либо кочегаром, сбежавшим с проходящего сухогруза на промысел лосося, или больным, которого надо непременно вернуть врачам, — разносчиком гриппа, ангины, прочих опасных для человеческого тела болезней. Лежать ему следует в постели, а не раскатывать на грязном москвичонке по камчатским большакам.

Начальственную «Волгу» тоже, по мнению рыбинспектора Крутова, надо было проверить — вел ее рвач-щипач, на которых у Крутова нюх особый, он их, находясь в камчатских сопках, видит даже на материке; люди эти все норовят у земли, у неба, у воды, у государства, у других людей чего-нибудь отщипнуть, ничем не брезгуют.

Щипач под видом того, что это-де позарез надобно высокому руководству, нащипал уже в тайге столько, что никакая инспекция посчитать не сумеет — зачерпнул сетью в реке рыбы, вывернул из нее пироги с икрой, обрезал тёжку — жирный низ, спинки с головами повыбрасывал, заодно из леса еще кое-что прихватил, что попалось под руку: увидел золотой корень — камчатский женьшень, который, как и подлинный женьшень, редок, — вырубил колонию целиком, чтобы уже никому ничего не досталось; встретил смирного местного медвежонка — медведи камчатские, что спящие женщины, слова лишнего не скажут, человека никогда не тронут, от коров и от собак бегают, боятся даже галок и сорок — прикончил медвежонка колуном, швырнул в багажник: мясо собакам сгодится, шкурку можно будет выделать и бросить под ноги в прихожей, в общем, рвач-щипач своего никогда не упустит и если что возьмет, то ни с кем не поделится.