Дымовая завеса — страница 28 из 55

— Деликатес, — участковый уполномоченный вздохнул: вкусна у трески душа. — Где такую вкусноту купили, молодой человек?

— В Мячиках. В магазине сегодня завоз был.

Балакирев знал, что в Мячики — соседнюю с его поселком деревеньку, ничего сегодня не завозили, завмаг — ленивый лысоголовый старикан, лежмя лежит дома, гриппует, ест лекарства без счета и запивает их брусничным отваром, печень тресковую в силу своей неразворотливости и лени завмаг уже года четыре не получал, и из трескового продукта там сегодня, наверное, можно найти только хвосты да глаза. Жареные, заплесневелые, либо прокисшие, в томатном соусе. Балакирев поцокал языком, словно бурундук, нашедший ореховую шишку:

— Хороший продукт!

— Я тоже так считаю. На прилавке появляется раз в сто лет. Я уж решил: брать так брать, на все деньги. Что наскреб в кармане, на то и взял.

— Да уж, пятьдесят две копейки — не сто рублей, любая старуха пенсионерка подымет, — Балакирев взял в руку банку, подкинул ее и ловко, совершенно беззвучно поймал, шевельнул ртом, интересуясь: — Свежатинка?

— Говорят, только с плавбазы. У тамошнего завмага — у мячикского, значит, — с капитан-директором прямые связи: то ли на двоюродных сестрах они женаты, то ли в санатории вместе отдыхали, то ли им ордена в Кремле в один день вручали, и они, как два уважающих друг друга земляка, широко отметили это дело, память осталась… — Что-то владелец «жигуля» слишком уж многословным сделался. — Продукт свежий, дорогой товарищ капитан, я всегда консервы в Мячиках беру.

«Дорогой товарищ капитан», — отметил Балакирев.

На каждой заводской банке, пущенной на прилавок, бывает выбита строчка цифр. На крышке и дата стоит, и ГОСТ, и номер бригады, и личный номер упаковщика — человек, знающий «язык верхней крышки», быстро разбирает, что к чему. На банках, купленных в Мячиках, эта азбука отсутствовала. Значит, продукт был закатан вручную. Дома. Не на плавбазе и не на заводе. Это первое. Второе — никаких знакомых капитан-директоров у лысоголового мячикского ленивца не было, максимум, с кем завмаг мог быть знаком — с таким же лысым неопрятным ленивцем из другого поселка. Поселков этих на большаке много. И третье — мячикский завмаг никогда не отдыхал в санатории, никогда не получал орденов и, как ведал Балакирев, никаких земляков не имел, а если и встречал, то бежал от них, как заяц от охотника. Земляки для него все, кто живет на планете Земля. Пожалуй, только это осознавал мячикский завмаг. Вот если бы он попал на какую-нибудь неведомую звезду, либо вскарабкался на Млечный Путь и встретил там двуногого, двурукого, одноголового ходока, похожего на землянина, способного мало-мальски объясняться, то это для него, возможно, и был бы земляк.

— Неплохо бы испробовать деликатесу-то, — неожиданно проговорил Балакирев, вновь ловко подкинул банку с тресочьей «душой» и беззвучно, цепко, словно вратарь из областной сборной, поймал. — А? Так люблю печень тресковую ценою в пятьдесят две копейки, что аж за ушами ломит. Голова разваливается… Оглох. Вот вы что-то говорите, товарищ, а я вас не слышу.

— Ну что вы, гражданин капитан, — укоризненно пробормотал владелец жигуленка.

«Гражданин капитан», — отметил Балакирев, покивал головой поддерживающе: говори, мол, говори, счастливый владелец двухсот банок тресковой печени.

— Здесь, на большаке, в пыли хотите есть печень трески? Да кусок в горло не полезет. Разве можно?

Капитан жестами, пальцами дал понять, что он совсем оглох, находится на последней стадии, и если его сейчас не угостить печенью тресковой ценою в пятьдесят две копейки, то он вообще может лишиться жизни, и вновь покивал, сжав глаза в жалобные щелки. Балакирев был гураном — так исстари называют полукровок, смесь русского с бурятом, — из Читинской области. Все гураны черноглазы, узколицы, с нежной девичьей кожей, загорелы, аккуратны в движениях, добычливы в охоте, смелы в драке. Владелец жигуленка не среагировал на кивки, и тогда Балакирев произнес вслух:

— Можно, все можно. Большаки всегда считались великими российскими дорогами, тут столько обедов было дадено. Тут не только едят, тут и женятся, и роды принимают, и умирают, российские большаки — это великая жизнь.

— Граждани-ин начальник!

Балакирев отметил: «Граждани-ин начальник» — и укоризненные нотки тоже отметил, покивал согласно: да, все верно, он действительно гражданин начальник, полноправный представитель власти.

— У меня же ни консервооткрывашки, ни ножа с собою… — протянул владелец «жигуля».

Капитан молча — в лице его ничего не дрогнуло, не изменилось, как пристряло доброжелательно-вежливое выражение, так и, как говорится, запеклось: словно бы побывал Балакирев в печи, только скулы порозовели, появилась на них взволнованная краснота, да подобрались узкие щеки, бурятские скулы обозначились выпуклыми бугристыми костяшками — достал из кармана консервный нож. С длинной деревянной ручкой, словно бы отхваченной от черенка лопаты. Такие ножи, почитай, в каждом доме есть, у всякой хозяйки на кухне. Имелся столовый консервный нож и в балакиревском доме. Уезжая на большак, он сунул его в карман.

— Банка денег стоит, товарищ хороший. Пятьдесят две копейки. Цена вон указана.

«Товарищ хороший», — отметил капитан, поскреб в кармане форменных брюк, выдернул руку и раскрыл ладонь, в которой мелкой горкой лежали серебряные и латунные монеты: ровно пятьдесят две копейки. Ссыпал монеты в ладонь владельца «жигулей». Деньги можно было не считать: ровно пятьдесят две копейки — две пятнашки, два гривенника и две копейки по копейке — Балакирев еще дома приготовил. Владелец жигуленка напрягся, бросил потемневший взгляд на Крутова, стоявшего на противоположной стороне большака, понял — тот находится на страховке и каждое движение, каждый жест его засекает, и характером он не то, что этот капитан, — позлее, попрямее будет. Балакирев сладко почмокал.

— Ох, и отведу же сейчас душу, — пристроил банку на закраине багажника, там, где железо было прочно укреплено бортиком и встроенным в него замком, мягко, совершенно бесшумно — Балакирев многое умел делать бесшумно, словно дух бестелесный, — вогнал нож в прочную жесть консервной банки, сделал несколько коротких движений — и крышка, словно бы отстегнувшись, упала в багажник.

Балакирев проследил за ее нырком вниз и тотчас поднял темные обиженные глаза — они были не просто обиженные, в них и боль была, и досада, и недоумение — сложное чувство, какое бывает у человека, которого неожиданно жестоко и незаслуженно обманули. У Балакирева даже губы дрогнули болезненно, словно бы его ударили по старой ране.

— Что это, товарищ начальник? — недоуменно пробормотал владелец жигуленка.

«Товарищ начальник», — засек Балакирев. Собственно, он засекал не слова — неважно было, как его называли, гражданином или товарищем, это дело десятое, — засекал интонацию, цвет голоса, тихость его или громкость, нотки смелые или нотки трусливые — вот что было главное, и делал это Балакирев совершенно автоматически.

— Не знаю, — отозвался капитан, — на печень тресковую что-то не похоже. А я-то, дурак, вознамерился душу отвести, печеночки поесть. Тьфу, какой дурак!

В банке дорогим светом сияла прозрачно-красная горка, которую ни с чем не спутаешь, ни с каким другим продуктом, и уж, во всяком случае, — с печенью тресковой по пятьдесят две копейки за банку.

— И я не знаю, что это, — заговорил владелец жигуленка быстро-быстро, слова из него посыпались, как зерно из рукава комбайна, сгружающего хлеб в кузов машины, он говорил, а глазами все щупал Балакирева, постреливал в сторону Крутова, оценивал ситуацию. — В мячикском продмаге покупал печенку тресочью, а подсунули икру. Товар-то липовый, а! Вот незадача-то, а! Нагорел мячикский завмаг — так проторговаться, а? Теперь из собственного кармана покрывать будет. Может, вернуть товар, а? — И уже твердо: — Пожалуй, надо вернуть.

— Пожалуй, надо вернуть, — согласился с ним Балакирев, беззвучно пощелкал пальцами и так глянул на сытого, с блестящим молодым лицом человека, привыкшего жить, а не существовать, брать от жизни все, что дозволено и что не дозволено, так просадил его насквозь взглядом, будто двухдюймовым железным гвоздем, что тот невольно сгорбился, постукал зубами голодно и, защищаясь, поднял вялую потную руку. — Но только актик вначале надо нарисовать. Для порядка, — сказал Балакирев. — Вспарывать банки еще будем или нет? Их тут двести двадцать одна штука. Верно?

Владелец жигуленка сжал кулаки, розовина медленно, будто плохо отслаивающаяся кожа, сползла с лица, он хотел спасти то, чего нельзя было уже спасти. И что его понесло сегодня за икрой? Мог бы и завтра съездить — икра бы не убежала, обещана была твердо — ошибку допустил, глупость. И сидят они сейчас с капитаном на одном дереве, только на разных ветках, и высота у этого дерева для каждого из них разная, один может спрыгнуть легко и тут же позабыть про дерево, а другой, если будет прыгать, сломает ноги. Главное сейчас — все свести к минимуму потерь. И если уж допустил глупость, то пусть это будет глупость малая. Чем меньше, тем лучше: малая глупость — лучшая из всех глупостей.

Утерянная было улыбка вновь осветила разочарованное лицо этого человека.

— Правильно, здесь двести двадцать одна штука, — нисколько не удивившись тому, что усталый милицейский капитан знает содержимое его багажника, подтвердил он. — Все точно, гражданин хороший. Считать не надо.

«Гражданин хороший», — отметил капитан, как отметил привычным глазом и смену настроений в водителе задержанной машины, переход от ясного солнышка к муторной серой хмари и возврат к солнышку, понял, что человек этот и запираться больше не будет, и уводить его в сторону разным словоблудием тоже не станет — скажет то, что знает. Но знает он, к сожалению, очень немного.

Шрам под лопаткой заныл, зачесался — видать, к непогоде: опять мокрота повалит с небес, туды ее в душу, опять рвань облаков будет оставаться на трубах, словно вата, опять его начнет мять, перекручивать, ломать радикулит — все опять, все сызнова. И когда же все это кончится? Ответ простой: на пенсии, вот когда. Где она только, эта пенсия-то, как до нее дотянуть? Слова все это, пустые слова — не в том бульоне сварен Балакирев, не променяет он свою горячую работу на пенсионную тишь: Балакире