— Не про меня. Век наш — двадцатый, просвещенный, а в просвещенную пору неучи особенно приметны бывают, — запоздало ответил Балакирев.
Жена походила на мужа — совместные годы всегда откладывают печать, люди подделываются друг под друга, приспосабливаются, острые углы сглаживаются: раньше они шли двумя разными тропками, каждый по своей, а потом тропки смыкнулись, слились — идут теперь двое друг за дружкой, одни и те же камни перешагивают, одни и те же коряги и ямы перепрыгивают, на одних и тех же выворотнях сидят, перекусывая в пути — одинаковость хода, движений, одни и те же дожди и ветры, солнце и снег вырабатывают одинаковую внешность. Клавдия Федоровна походила на мужа — татарской темноликостью, загадочностью, узким абрисом лица, далекой печалью и усталостью в глазах, словно бы позади осталась уйма лет, тропка, по которой они бредут вдвоем, должна уже скоро кончиться, а вот кожа на лице — молодая, ухоженная, загорелая, будто бы Клавдия Федоровна не в камчатской Тмутаракани жила, а в крупном городе, может быть, даже в самом областном центре, и каждый день бывала у барышни, что делала ей втирания мазью и маслом, обрабатывала кремом и молочком, а довершением всего, самой главной высотой был, так сказать, массаж.
— Отчего ты у меня такая, мать? — проследив за взглядом рыбнадзора, спросил Балакирев. Ложкой он работал ловко, бесшумно, как и ходил по тайге, успел уже справиться с первым и кинул в тарелку большую, отдающую чесночным духом лососевую котлету.
Крутов в этом деле здорово отставал от участкового, он еще и трети того, что имелось в тарелке, не съел.
— Какая?
— Ну… — Балакирев, которому сделалось до боли щемяще, сладко, покрутил в воздухе пальцами, словно бы изображал мироздание — вещь крупную, глобальную, которую рядовой человеческий мозг не в состоянии охватить, а в каркасе мироздания — крохотную рисинку, пылинку, что голым глазом не разглядеть, — человека. Эта пылинка может быть счастлива, а может быть несчастлива — неведомо, отчего это зависит. Балакиреву с Клавдией Федоровной, например, было хорошо, он был счастлив, иногда ему было достаточно просто посидеть рядом с ней, ощутить тепло и тишь ее, сопоставить с тишью дома, подышать с Клавдией Федоровной одним воздухом, и боль, образовавшаяся в теле, словно раковый комок после тяжелого дня, рассасывалась, голова яснела — после такой терапии тяжесть обязательно разжижалась, боль стихала, делалось легче. — Вот такая!.. — Балакирев не нашел нужных слов.
Клавдия Федоровна рассмеялась и ничего не ответила мужу.
— Итак, что мы имеем с гуся? — вздохнув, постукал пальцем о стол Балакирев, когда Клавдия Федоровна, покормив их с Крутовым, ушла, поглядел на рыбинспектора, что-то легкое, невидимое проползло у него по лицу сверху вниз — тень не тень, свет не свет — невидимое, одним словом, в глазах мелькнула рыбешка сожаления, вымахнула из воды наверх, серебряной дугой рассекла воздух и нырнула назад, Крутов таки засек эту рыбешку и все понял.
Надо бы и ему иметь свою Клавдию Федоровну, такая жена — спасение для служивого человека, справляющего свой трудный долг. Не сложилась в этом смысла жизнь у Крутова: если Балакирев нашел Клавдию Федоровну, то Крутов нет. Молодые военные люди, они ведь как: увидел на танцулечках подходящую девчонку со смазливым смышленым личиком, поцеловался два раза — и сердце уже захолонуло: вот она, единственная на белом свете, необходимая до боли, до слез в глотке, до радостного стона — вот она! Отрезвление и холод приходят уже потом — не она это, к сожалению, была. И вообще редко кто попадает в десятку, вот так, с ходу, на танцплощадке! Маются потом ребята-офицеры, клянут себя за легкомыслие, а что сделаешь?
— С гуся мы имеем мало, очень мало, — подвел грустный итог Балакирев, прекратил пробовать пальцами стол: стук надоел. — Имеем труп, пропавший рюкзак и ни одного конца. Ну, хоть бы не нить, хоть бы обрывок какой! Нет обрывка, Витя…
Обрывок нашелся в тот же день: к соседу участкового уполномоченного Балакирева — такому же участковому Галахову явился посетитель. Назвался молдаванином из города Калараша, предъявил паспорт. По паспорту выходило, что все верно, живет он в Молдавии, в тихом яблоневом городе, никуда в своей жизни ранее не выезжал, работал на местном фруктохранилище бочкоделом, а потом бес дороги кольнул его в ребро, вызвал зуд, свербенье — даже челюсти у бочкодела зачесались. Убежденному домоседу, почтенному отцу семейства, у которого в доме все мал мала меньше, в том числе и жена, ее больше всех надо воспитывать, иначе б она не стала отпускать мужа; нет бы бочкоделу дома сидеть, а ему захотелось повидать мир, на людей посмотреть, себя показать — купил он туристическую путевку и засобирался на Камчатку. Одному ехать было скучно — робел он, ежился от невольного холода: Камчатка — это ведь далеко, а он никогда из своего дома не выезжал, даже в Кишинев, и считал, что за обрезью центральной улицы Ясс вообще кончается земля, дальше ничего нет — может, там вода, а может, воздух, черный провал, который никогда не пересекали люди, — и сразу на Камчатку! Да это ж подле Америки, возле самой Вашингтоны либо Нью-Йорка, — да съедят же его проклятые империалисты! Страшно было бочкоделу, поэтому он подбил в путешествие соседа — проворного и оборотистого юношу по имени Митёк. Бочкодел его так и назвал Галахову — Митёк.
Митёк знал, что к чему и что почем — почем стоят джинсы на Яшкин-стрит в Нью-Йорке — Нью-Йорка он не боялся, Вашингтона тоже, — почем расписные батики на негритянском рынке в Дар-эс-Саламе, почем огромные хлопчатобумажные боголаны в Бамако, для чего у лошади хвост, а у человека ногти, можно ли пересадить вороне голову ястреба и появится ли в ближайшее время в ясских магазинах «фуа де гра» — жирная печенка гусей, болевших циррозом, — он все знал, Митёк, в том числе и то, что на Камчатке дорогую красную икру выгребают из мелких речек и ручьев совковой лопатой.
Бочкодел поверил Митьку, продал все, что у него было, почистил свою сберкнижку и сберкнижку жены, оставил там по рублю, чтобы не закрывать счет, добавил наличные, затем поставил перед собой миску с водой, в нее накропил давленой сукровицы из лимона — чтобы не склеивались пальцы, и стал считать деньги. В бумажном ворохе у него денег набралось много. Рядом с ворохом тускло поблескивала металлическая грудка мелочи — бочкодел готовился к путешествию всерьез, он брал с собой все.
Подсчитал бочкодел и прослезился: надо же, какой он богатый! Без двадцати копеек оказалось девять тысяч рублей. Чтобы счет был ровным, он занял двадцать копеек у дочки-школьницы. С таким капиталом можно было начинать любую операцию. Митёк, несмотря на оборотистость и практическую хватку, выглядел куда жиже своего напарника.
Операция, которую они задумали, была достойна Кисы Воробьянинова: соседи решили разжиться на Камчатке дармовой икрой — желательно в упаковочке, и чтоб слово «икра» на таре присутствовало, — переместить товар в Молдавию и там продать. Если на Камчатке они купят икру за два рубля, а в Молдавии продадут за три с полтиной, то это будет ого-го какой приварок!
Ни громоздкие, с курными белыми шапками вулканы, ни горячая вода реки Паратунки, ни профилактории, против которых безуспешно выступал рыбинспектор Крутов, ни камчатские ягоды и травы, ни золотой корень, ни уха на костре и дымные гейзеры знаменитой долины их не интересовали. Интересовала только икра.
Путешественники пустились на поиски механика «бесеэл», как сообщил всезнающий Митёк, только этот механик им и сумеет помочь, — БСЛ в переводе: «большая совковая лопата». Именно «бесеэлом» и выгребают красную икру из здешних рек.
Вскоре они нашли нужного человека. Механик был обаятелен, говорил мудро и красиво, одевался по последней морской моде, «с писком»: носил кремовую тужурку с черными погончиками, галстук и черные суконные брюки. На погончиках у него весело золотились планочки — две ленточки прямые, плоские, с генеральским позументом, а одна с начальственной петлей — большим человеком был этот товарищ, не просто механиком, а наверняка главным механиком БСЛ.
Поняв, что каларашские землепроходцы — покупатели солидные, не шаромыжники какие-нибудь, которые купят лишь пару банок, а торговаться будут до посинения, механик угостил их коньячком, к коньячку предложил бутерброды с нежнейшей, тающей на языке лососиной. Цвет лососины, надо заметить, был необыкновенный — ярко-алый, чуточку даже светящийся, а вкус и того диковиннее — действительно тающий, и в этом не было никакого литературного либо гастрономического перегиба, от вкуса лососины обмирало сердце, нёбо обволакивало липкой слюной, язык во рту изгибался бубликом, прирастал к щеке и так, гнутой будылкой, и застывал; бутербродов было много — десятка полтора, и каларашские странники не заметили, как умяли их. На это понадобилось всего три минуты.
— Хороша рыбешка? — улыбаясь, полюбопытствовал главный механик, снова налил гостям по коньячку и выставил еще один противень с бутербродами. — Наша рыбешка. Только берем ее не в реке, а в море. Еще в соленой воде.
— Это почему же «еще»? Разве соленая вода лучше пресной? — полюбопытствовали посланцы солнечной Молдавии.
— Лосось, пока в море, он в жиру насквозь, за жабры его, беднягу, подымешь, он даже шевелиться от сала не может, жир струйкой с хвоста течет. А войдет в пресную воду — считай, все! Сало сразу резко на убыль — теряет в весе, как сильно хворый человек, пока он до нерестилища добирается, мясо у него вообще в фанеру обращается. По вкусу хуже мыла.
— Надо же! — глубокомысленно покивали головами каларашские странники. — Как умна природа. А мы что перед ней, матушкой? Мы — ничто, плевела, пыль.
— Действительно, — согласился хозяин, оправил на себе нарядный костюмчик и незаметно, но довольно определенно глянул на часы: время — деньги!
Каларашские землепроходцы этот жест засекли, но торопиться и лишать себя удовольствия одолеть второй противень не стали: они — тоже деньги.
— Отчего ж она такая, м-м-м, красная, как кровь, — полюбопытствовали, — рыба-от? Тоже от океана? Океанские воды поспособствовали?