Дымовая завеса — страница 37 из 55

И главное — как ведь повел себя — не выставил икру под коньяк, попридержал, чтоб вкуса не сбить, вместо икры красницу подал — тоже вещь отменную, такую отменную, что даже сердце заходится; а вот когда икра во рту побывала, то все перебила: сладкая, нежная, ее даже язык не чувствует, нежеваная соскользнула вниз, в пищевод, в набитый всякой всячиной желудок, от нее и сердце заходится, и дыхание пропадает. Было дыхание — и нет его, пульс на руке прощупывается, сердце бьется, на горло ничего не давит, воздуха в самый раз, а дыхания нет — шмыгнуло дыхание в пятки и затихло.

Митёк сглотнул слюну и вновь облизался, словно нетерпеливая домашняя собачка, которая хоть и культурная с виду, и приличия блюдет, а все равно ей бывает невтерпеж, когда видит вкусное.

— Ну как?

— О-о, каса марэ! Нет слов, душат слезы, — вздохнул потрясенный бочкодел, сунул напарнику консервный ножик: — Попробуй!

Тот подцепил лезвием горку красной прозрачной массы — сколько можно было, столько и подцепил, ухватисто сунул в рот, клацнул зубами и стремительно проглотил. Только кадык проехался по шее вверх-вниз, бугром приподнимая кожу, и затих.

— Да не спеши ты, Митёк, — осадил напарника бочкодел, — и бери поменее, чтоб вкус почувствовать. — Пробуй еще!

Митёк взял еще, с лязгом зацепил икру зубами и вновь мгновенно проглотил, не смог задержать икру во рту — ясно было, хороша икорочка, диво, а не икра, такое диво, что у напарника не срабатывает внутри некий жевательный тормоз, он не может остановиться, икра, не задерживаясь, сразу проскакивает вниз, оставляя ошеломляющее впечатление: неземная это пища, красная икра, для богов богами придумана. «Юный друг» гулко продернул кадык вверх-вниз — холостой звук, — сглотнул и с шипением втянул сквозь зубы воздух.

— Хар-рош товар!

Бочкодел заметил кусочек хлеба, сиротливо лежащий на подносе в стороне, проворно ухватил его, подцепил горку икры и отправил в рот, который сам по себе готовно раскрылся. Отправил вместе с хлебом, но хлеб вытащил обратно: он сюда пришел есть икру, а не хлеб. Его напарник повторил то же самое консервным ножом.

Через пятнадцать секунд банка была пуста, ни одной икринки не осталось, и компаньоны глазами уже выбирали вторую банку, выбрали и поглядели на хозяина.

— Ну что мне с вами делать? — вздохнул тот. — Ради закрепления наших отношений!

Со второй банкой напарники справились еще быстрее, дружно облизнулись, глянули друг на друга, и бочкодел провел рукой по воздуху, подбил итог:

— Все берем! Все! На десять тыщ рублей!

Снова появился коньячок, деликатесные бутербродики — по горке сладкой икорки, другого уже посола, наваленной на мягкие пшеничные кругляшики, нарезанные специальной формой. Торговое соглашение требовало, чтобы на него была поставлена печать.

— На будущий год я сюда снова приеду, — пообещал бочкодел.

— Почему только «я»? Мы! — обиделся напарник Митёк.

— Мы приедем! — поправился бочкодел.

— Ладно, ладно, — мягко осадил их нарядный адмирал, — сговоримся, созвонимся, спишемся, стелеграфируемся. Загадывать наперед не будем — как пойдут дела!

— Верно, фарт — штука капризная, — согласился с хозяином бочкодел, опрокинул коньячишко, повозил языком во рту: до чего ж вкусен напиток, до чего ж нежна закуска! И главное, человека они встретили хорошего, надежного. По глазам видно — надежный: глаза внимательные, умные, в сторону не ускользают, как у иного торгового деятеля — поглядишь в них, а они, словно два обмылка в воде, стремительно уходят вбок, пальцами будешь держать — не удержишь.

— Но все равно, как бы там ни было, буду ждать вас в следующем году, — закончил хозяин, одернул на себе нарядную куртку, скосил взгляд на одно плечо, на другое — на месте ли погончики с золотым начальническим шитьем? — А меня извините великодушно — надо прощаться: служба!

— Понимаем, понимаем, — покивали компаньоны, — корабль ждет, капитанский мостик, дубовый адмиральский стол с резными бортиками и двенадцатью телефонами, один из которых — правительственный… Нет, два правительственных телефона!

Обогретые, румянощекие, с блестящими от радости и того, что повезло, глазами посланцы солнечной Молдавии вышли на улицу. В тот же день договорились об отправке груза — нарядный хозяин помог им определить икру в аккуратный надежный контейнер и отправил в тихий молдавский город.

А вот там-то, в Калараше… Там-то и рвануло крупную бомбу, а тела компаньонов пришлось соскребать совками с кирпичных стен: ясские землепроходцы были размяты, изуродованы тем, что увидели в банках, потеряли речь и память.

Когда они открыли ящики с икрой, то икра оказалась только в тех банках, что находились сверху. В остальных была земля.

Нарядного хозяина, щедро угощавшего каларашских землепроходцев, естественно, не нашли: капитанская форма на нем была, конечно, отвлекающей — никакой он не механик и не капитан, а потом, человек, снявший с себя форму, меняется до неузнаваемости, словно бы это совсем другой гражданин, с другими чертами лица — один и тот же потерпевший редко его узнает, вот ведь как.

Балакиреву важно было понять, есть тут ниточка, что может привести к Лескину, в здешние сопки, в ключи и в речки, в поселок их или нет?

Вполне возможно, что есть.

Но тогда кто тот нарядный человек в кремовой капитанской тужурке? Балакирев придвинул к себе лист бумаги, исчеркал его геометрией — кружками, квадратиками, ромбами, треугольниками, обвел все это дымом — дым ведь рисовать легче всего, дети начинают учиться рисовать именно с дыма, а потом в сторонке начертил пять неровных продолговатых овалов, затушевал их и тоже обвел дымом. Получилась некая полуабстрактная картина.

Крутов картину принял, для него она не была ни абстрактной, ни полуабстрактной, ткнул пальцем в «геометрию»:

— Что это, Петрович?

— Ребус.

— А дым зачем?

— Горим, потому и дым.

— А это, конечно, отпечатки пальцев? — Крутов потыкал в неровные заштрихованные пятна, такие безмолвные и такие красноречивые, поглядишь на них — и холодок с мурашиками по коже бредет.

— Это, конечно, отпечатки пальцев, — подтвердил Балакирев. — Знакомы?

Белесое северное лицо Крутова совсем осветлилось, проступили поры — пороховой темный крап, от поры к поре ниточка протянулась — вот она, ниточка, вот они, узелки! — Крутов потряс головой от озноба, его словно бы пробило морозным ветром; бр-бр-р-р! Вгляделся в рисунок, обесцвеченные ресницы его задрожали: и рисунок этот, и пятна эти он уже видел и на всю жизнь запомнил — они были прочно припечатаны к надломленной, какой-то птичьей, худой шее Лескина.

— Чувствую я, мы с этими отпечаточками еще встретимся. Помяни мое слово, Витя. Худой знак!


Машин через поселок ходит немного, на каждую местные бабули смотрят с удивлением — ну будто бы паровоз без рельсов едет, а не машина, либо клоун из Москвы прибыл на грузовике давать представление. Их даже бесплатной горой мягких пряников, которые можно точить беззубым ртом, и то можно меньше удивить. По дороге, ведущей из поселка на большак, мало кто ездит: пройдет две-три машины в день, и все. Из жителей поселка только один Снегирев имел машину, да и тот ее недавно продал.

Зарядили дожди, пошли один за другим без продыха, дождь за дождем, разнокалиберные, и с крупной дробью — картечью, которой волка валить, и со средней, что на гуся с гусыней, и с мелкой, частой — на кулика: одна туча наползет, отбомбится и уплывет, облегченная, прочь, и надо бы переменку меж бомбежками, передых дать, ан нет — вторая туча уже заходит на бомбежку, опасно пригибая тяжелый черный край к самым крышам — сейчас начнет! В дожди на проселке движение и вовсе нулевое: если только какая-нибудь корова, сбегавшая от хозяина в сопки похряпать свежего шеломанника, пронесется домой на скорости, ошалело тряся головой, и все. Звук ее стоптанных копыт да дырявое звяканье колокольца, притороченного к шее, и будет единственным звуком, который может разнообразить нудное дождевое бормотание.

В общем, пусто на проселке. Люди не сразу обратили внимание, что из придорожной канавы, доверху наполненной пузырящейся глинистой водой, выпирает что-то: куль не куль, перина не перина, спина не спина — что-то плотное, твердое, обтянутое некогда хорошей, доброго качества, а сейчас уже исполосканной мятой тканью с въевшейся в плетения нитей землей.

Ткань, что заметили в канаве, действительно была когда-то дорогой, с шерстяной блесткой, именно из такой ткани за границей шьют так называемые клубные пиджаки, распределяют по владельцам чековых книжек, у кого книжка толще, тому и пиджак попригнанней и пуговки потяжелее, а раз тяжелее, то, стало быть, и золота больше — но это там, у них! У нас все по-другому: такой пиджак может носить и генеральный директор объединения, и жулик.

Когда обратили внимание на куль да вытащили его багром из канавы, оказалось — человек это. Некогда форсистый, молодой, с ровными чистыми зубами и веселым взглядом, а сейчас, так же как и клубный пиджак, исполосканный грязной глинистой водой, изжульканный, с забитым землею ртом, плотно запечатанными глазницами, страшный, никому не ведомый… Вроде бы и не человек это, и все-таки человек, похоронить бы его в конце концов как безвестного, да нельзя — некогда модный парень этот был убит.

Предсказание Балакирева, увы, сбылось: на шее убитого были найдены отпечатки тех же самых синих страшных пальцев, что и у Лескина, человек был придавлен железной, не знающей жалости рукой, потерял сознание и в придавленном виде засунут в канаву. Всего метрах в трехстах от поселка, в котором дождевали, ждали солнышка и сухотья люди, вместе с ними ждал погоды и капитан Балакирев. Не один — со своим напарником по рыбной части Крутовым; оба они из комнатенки участкового инспектора не вылезали, занимались вычислениями и «геометрией», их обоих исполнительная Клавдия Федоровна кормила борщами, мясом, чимчой — острой корейской капустой, морковью со сметаной, котлетами из кеты и филейной лососиной, которую Балакирев, надо заметить, не очень жаловал, признавая красную рыбу только в одном виде, в засоле — слабом, да чтоб еще в соль было