Дымовая завеса — страница 43 из 55

Галахов поскреб щетину, оглянулся:

— Слушай, Петрович, тебе б неплохо в служебном помещении завести умывальник и это самое… — прошелся ногтями по щеке, щетина допекала его, лишала некой внутренней уверенности, что ли, спокойствия, — мыло для друзей и коллег. И, естественно, бритву, а?

— Если с женой поссоришься и ко мне, голубь, примчишься, я тебя не тут приму, — шевельнулся Балакирев на холодном стуле, — я тебе хату свою отдам, всю, вместе с кухней и горницей. Ежели ты будешь прав, а жена не права и надежд на мир не станет ни одной — вообще дом тебе оставлю, сам вместе с Клавдией Федоровной в сарай переселюсь, ежели ты будешь не прав и тебе надо будет возвращаться домой, накормлю, бритву побриться дам, коли захочешь, то и сам побрею — и отправлю до родных стен. Но тут, извини, для макияжа ничего не держу, нарушители у меня без макияжа обходятся, — Балакирев придвинул к себе листок с «геометрией». — Иди-ка, друг Галахов, ко мне домой, Клавдия Федоровна тебя примет и все, что надо, даст.

— Ладно, продержусь, — Галахов перестал скоблить ногтем щеку, его словно бы что-то приободрило. Может, дождь скорость начал сбавлять? Утихает или нет?

Балакирев прислушался — нет, показалось. Отвернулся от Галахова, «геометрия» была дороже, а Галахов глянул на него, оценил и странные слова произнес:

— Кушайте на здоровье!

— О чем это ты?

— Это я рационализатору — кушайте на здоровье! Ушица жирна, навариста, мелкий сальный бус во вьюшке плавает — вкусно! Когда рука носит ложку ко рту — тоже хорошо: это простое движение развивает мышцы руки, укрепляет бицепсы и трицепсы! О-эх! — невольно потянулся Галахов, не замечая недоуменного взгляда майора Серебрякова, прибывшего сегодня в поселок из областного управления. — Ушицы бы! Черпачков пять!

— Хорошо, что рационализатор домой вернулся, — сказал Балакирев. — Я в нем не сомневался. Если и грешит Снегирев, то в таких пределах, что поймать его невозможно.

— Пусть спокойно ест свою уху!

Проработка насчет красавца в клубном пиджаке тоже пока ничего не дала — фамилию его Балакирев вспомнил, и концы нашли, но увы — пусто. Ни подпольного склада с икрой, ни подмены красной снеди землей, ни пустой тары, ни закатных машинок — ничего.

Тогда почему же был убит этот человек? И за что был уничтожен Лескин? Какая связь между ними?


Тревожно и печально жилось в поселке.

Едва кончился дождь — а может, он и не кончился, просто небо перестало трясти, поток иссяк, что-то там заклинило, пробкой забило выход, сделалось светлее — в воздух подняли вертолет.

Пошли колесами в обгиб сопок, низко, чуть не задевая за деревья — только так можно было что-то разглядеть в мокрой задымленной земле: а вдруг свежее пепелище, вдруг человек или отяжелевшая от влаги палатка? Вдруг след какой-нибудь, щель или нора, землянка, блиндаж, дот, который когда-то против возможных японских провокаций поставили, иль что-нибудь еще — неведомое или ведомое? Тут всякая малость может дать нить.

Когда Балакирев думал, ему становилось легче, лицо теряло пороховую законченность, светлело — пропадал мрак с кожи, щеки выполаскивались, свежели, и глаза свежели, он вспоминал, каким был его подопечный поселок до этих страшных дел. Воздух тогда пахнул по-иному: свежей рыбой, папоротником, травой, грибами, чем-то щекотным, ласковым, молодыми оленятами, что ли, и земля была иной, она уж точно пахла «пыжиком», и вода была другой, и небо, и голова была не так тяжела — кренится, бестолковка, сама по себе на грудь падает.

Участок балакиревский был показательный: ни убийств, ни драк, ни воровства, ни пожаров, имелись, правда, вопросы по части браконьерства, но на Камчатке эта штука пока неистребима, браконьерское племя крепнет, против него надо армию пускать, когда войска решат свои задачи и освободятся, тем и займутся — а тут вдруг убийство! Одно, другое. И почерк такой, что даже ребенок не будет сомневаться — один и тот же человек выполнил. Зажимал Балакирев костлявыми коленями костлявые руки и давил, давил, словно бы пальцы хотел себе отдавить, либо занимался «геометрией». От жизни такой износишься в два приема, пойдешь седым крапом, состаришься, занеможешь: утром на работу молодым ковалем выскочишь, со звоном прошлепаешь по тропке, разбрызгивая в разные стороны комарье, а к вечеру уже глядь — «дедушка русской авиации», которого по мослам, да по суставам надо собирать, монтировать, как иной самолет в мастерской.

Спасибо Клавдии Федоровне, она еще не сдает — сама держится и Балакирева старается поддержать. А вчера вечером — смешно сказать! — пришел Балакирев домой, сели они друг против дружки, свечу зажгли, поскольку живой огонь ласков, тянет к себе, никак не сравнить его с огнем электрическим, зашторили поплотнее окна, чтоб Рекс с Белкой не видели их, и запели вдвоем. Разные песни выводили — и «Синенький скромный платочек», и «В далекий край товарищ улетает», и «Прощай, любимый город, уходим завтра в море» — в общем, то, что дорого и Балакиреву, и Клавдии Федоровне, что отзывается в груди далеким тревожным эхом — а как иначе может отзываться молодость?

Прошла молодость, остался только отзвук, теплая печаль, вызывающая невольное щемление, сладкую боль: неужто все прошло? Сколько же людей задают себе этот вопрос? Не сосчитать, наверное, да и не надо считать, ибо итог может оказаться горьким: стареем мы, и вместе с нами стареет, кажется, все, в том числе и земля наша…

Воздух был сырым, волнистым, словно море в шторм, — от земли шли недобрые потоки, присасывались к машине, тянули ее в сторону, до крайнего упора, а потом отбивали, будто камень, выпущенный из рогатки, в другую сторону, вертолет громыхал мотором, стараясь не всадиться в сопку, дымил, пилоты ругались и тревожно оглядывались на милицейскую группу: не пора ли домой?

Нет ничего — ни дымка, ни кострищ, ни палаток, ни следов людских — вымерла камчатская земля, намаявшись под дождем, — рано они вылетели, надо было подождать. А может, ничего и нет, может, тот узелок, ботиночная завязочка и не в сопках находится? Майор Серебряков потер усталые глаза, тихо улыбнулся чему-то своему, сказал Балакиреву:

— Давайте, Сергей Петрович, отбой летчикам. Полет опасен. Мы рискуем по долгу службы, а они?


Через четыре дня пришло сообщение — дали его вертолетчики, которые брали на карандаш все, что замечали в пути, — новые палатки, возникающие где-нибудь в распадках, подле ключей, пешеходные цепочки, устремляющиеся в Долину гейзеров, поваленные бревна, брошенные консервные банки, что с высоты можно хорошо рассмотреть, как, собственно, и крупные предметы, как и битое стекло, и пластмассовый стакашек для питья, нечаянно оброненный в пути усталым туристом. Пилоты засекли в одном из распадков странный стелющийся дым, плоский, желтоватый, вроде бы коптильный, только вокруг никто ничего не коптил, на людей даже намека не было, хотя топанина кое-какая вокруг существовала, но чья это топанина, зверья или людей, летчики не знали — это пусть определят специалисты. Но дым дымом, то, что он желтоватый, ольховый — на коптильные дела лучше всего идет ольха, — это еще ни о чем не говорит, маленькая странность природы объяснима, необъяснимо было другое: дым сочился из земли, из самой глуби, словно где-то там внизу запекалось что-то, горело.

Когда вертолетчики шли обратно, дыма не увидели — вроде бы затих пожар, но через несколько часов, совершая челночный рейс, снова засекли. И вот что во второй раз бросилось в глаза вертолетчикам, попав и в бровь и под ресницы — та же необъяснимая странность природы — дым протискивался наружу из земной глуби. Значит, что-то там, в невидимой шахте, было, значит, черти наладили какое-то недозволенное производство, варили грешников, превращая их в цветочное мыло, упаковывали в обертки и поставляли в город, в магазин. Там на вырученные деньги покупали сладости — чертям тоже сладенького, покупного, хочется, шоколадных конфет «Пилот», сливочной помадки и варенья из диковинного южного фрукта под названием мандарин, ибо подножный корм, разные там кислые ягодки и корешки обрыдли им до смерти.

Место было глухое, не совсем удобное для мыловаренного заводика, но чертей заботило не удобство, а уединенность — не хотелось им, чтобы кто-нибудь застал их за делом, попадающим под статью Уголовного кодекса, — вот что главное, ну а неглавное — несмотря на уединенность, на защищенность, скрытность свою, заводик был возведен все-таки недалеко от поселка.

Почерневший Балакирев — не гураном он рожден, а грачом, вот что течет у него в жилах, грачиная кровь, — отощавший, несмотря на заботу Клавдии Федоровны, повеселел, взял в руки циркуль и занялся новым делом: промерял циркулем карту.

— Вот-вот, — бормотал он под нос, определяя что-то для себя, — вот так черти-цеховички! Вот и гора!

— О чем вы, Сергей Петрович? — не понимая, спрашивал его Серебряков.

— Гору я увидел, товарищ майор, гору. А на горе даже у муравья, говорят, вырастают крылья. Под лопатками у муравьев чешется, товарищ майор, — шрам, который всегда допекал Балакирева, в любую пору и в любую погоду, в этот раз не мешал, словно бы его и не было: полегчало капитану.

— У вас дети есть, Сергей Петрович?

— Нет, товарищ майор. К сожалению. Бог не дал нам с Клавдией Федоровной. Пробовали — не получилось.

— Лицо у вас стало какое-то счастливое. Будто сын телеграмму о приезде прислал.

— А-а-а, — Балакирев помотал перед глазами рукой: майор курил, много курил, в комнатенке участкового дым спрессовался, словно вата, — это все потому, товарищ майор, что… В общем, мы с вами упорные люди, так я полагаю, упорные, но не упрямые. Упорство — это тогда, когда человеком двигает сильное желание: надо достичь цели, упорный ее и достигает, а упрямство — это когда человеком двигает сильное нежелание.

— Интересно, хотя и спорно.

Балакирев еще немного поездил циркулем по карте.

— А ведь из лихого распадка идет дым. Лучшего места для чертенячьей печки не придумаешь. Стратег мозги ломал, ох, страте-ег, — потыкал циркулем. — Подходов вроде бы никаких, все глухо, нога человеческая по сопкам никогда не ступала, а все есть. И добиратьс