— У нас не одна синица в руке, Сергей Петрович, — две! Ай-ай-ай, как же это так, а? Своя своих не познаша! Ай да Мякиш!
Мякиш насторожился, всплыл над самим собой, словно зверь, повел носом по воздуху.
— Никак что-то чует? — шевельнулся Галахов.
— Глухарь матерый, человека ему перекусить — что плюнуть. Если нас учует — с боем станем прорываться. Терять Мякишу нечего.
— Что будем делать, если пойдет?
— Стрелять, — коротко и жестко проговорил майор. — Такие люди не должны жить на свете.
— Беглец?
— Думаю, и те, что с ним, — тоже. Мякиш, например, сбежал как раз оттуда, где еще картошку не посеяли.
Край неба, на который надавил железнодорожный состав с металлом, выпрямился, но теплее от этого не стало. Наоборот, сделалось еще холоднее, особенно после слов майора. Если Мякиш начнет прорываться, то придется стрелять…
В противоположную сторону Мякишу нет смысла идти, там недалеко море, пограничники, наряды, поисковые группы и ПСКР — быстроходные сторожевики, там для него все глухо, не пройти — прорываться Мякиш будет только сюда, в глубь полуострова. Мякиш продолжал крутить головой, нюхать воздух, он действительно что-то чувствовал. Был Мякиш огромен, жидковат мышцами и вроде бы неповоротлив, словно в плотный наперник, который надевается на всякую перину, чтобы не лез пух, налили воды, горловину затянули веревкой и пустили гулять: переступает наперник с ноги на ногу, колышется мягко, вода в нем булькает, но это только внешнее: «наперник» обладал чудовищной силой, резким ударом, который и профессионал-боксер не выдерживал, ножом владел, как фокусник, из пистолета стрелял вслепую, словно американский «зеленый берет», — все это Серебряков знал.
Мякиш поднял руку, почесал под мышкой, передвинулся метра на два в сторону — милиционерам даже почудилось, что они услышали, как бултыхнулось его жидкое страшное тело, снова принюхался. Поднял вторую руку, обработал и там подмышку.
— Это не глухарь и не волк, — произнес Балакирев, пригибая стекла бинокля — Мякиш смотрел в их сторону, а вдруг засечет блеск линз, заволнуется? — Это что-то большее, — зацепил зубами прошлогоднюю былку-соломинку, которая, отжив свое, так и не родилась вновь, осталась сохнуть. — Я теперь знаю одно: Мякишу на белом свете жить нельзя, — дернул соломинку.
Что-то Мякиш чует, ей-богу, что-то чует.
— Не спугнем мы его? Может, пора уходить? — спросил Галахов.
— Рано. Надо выяснить, сколько их тут? Мы видели двоих, а сколько осталось? — майор выгнулся — он засек легкий треск в кустах, спросил глазами, что это?
— Собаки, — пояснил Балакирев, — я их отправил отдыхать, чтоб не терлись.
— Шумят, яко тати в ночи, — майор не слышал и не видел, как уполномоченный гнал послушных собак в мокреть и холод кустов — такие псы достойны восхищения. — Вы чем их кормите, Сергей Петрович?
— По-разному. Похлебкой, мясом, рыбой, хлебом. Иногда им Клавдия Федоровна специально готовит.
— Покормите их сегодня получше.
Балакирев недоуменно глянул на майора, хотел сказать, что не заработали — подчиняться хозяину каждая собака должна, это не заслуга, но ничего не стал говорить, кивнул только: раз майор сказал, что надо получше покормить собак, — он покормит.
Небо снова опустилось книзу, словно бы по нему, там вверху, опять проехал тяжелый железнодорожный состав, краски потемнели, земля набухла влагой — похоже, небо вытягивало из земли воду, жидкость шла к жидкости, комарьи стаи потучнели — грызут живьем, человечину, пар-разиты, хрумкают, за ушами у комаров трещит, висят над людьми, словно вертолеты, и довольные такие, г-гады, ой, довольные — считают, что еды им привалило много, до утра хватит.
И главное, туда, в распадочек, не летят, а здесь, на гребне сопки, кукуют — нет бы унестись вниз, Мякишем пообедать, тем, кто в огромной грузинской кепке, пополдничать, ан нет, доедают тройку наблюдателей. Нету на комаров управы, любую ядовитую мазь, предписанную медициной, они осваивают быстро, привыкают к ней и уже потом всем скопом требуют: когда угощать, обед ходячий, своим хваленым ядом будешь — без яду что-то жить совсем постно стало!
Сейчас комары осваивают «Редет» — жиденькую, приятно пахнущую парфюмерией мазь, выдавливаемую из тюбиков, принюхиваются к ней, скоро принюхаются, и «Редет» уже не будет помогать. Штука вроде бы действительно приятно пахнет, ну что французская пудра, и безобидная как будто бы — неведомо, чем только создатели рассчитывали отпугивать комара, — тюбики большие, прочные, с пластмассовой головкой, как у болгарской зубной пасты, окрашены ярко, но, несмотря на приятный дух и внешнюю безобидность, «Редет» бывает резок: краска с железных тюбиков сползает, как шкурка с вяленых корюшек. Похрустывает и тянется.
К яду этому комар конечно же привыкнет быстро, скоро будет жрать «наредетенных» почем зря и требовать чего-нибудь новенького, еще более острого — снова ученые начнут трудиться над комариным меню. Поэтому, пока комары окончательно не догрызли наблюдателей, обессилевший, со вспухшим лицом майор подал команду:
— Все! Спускаемся вниз, — проворно и ловко, на животе отработал задний ход — ни одна былка не шелохнулась, а шеломанник, на котором лежал полнотелый Серебряков, дрогнул, словно живой, зашевелился и с хрустом начал распрямляться.
Вот что значит привык человек не оставлять после себя следов, вот что значит профессионал.
Нельзя сказать, чтобы они узнали про незнакомцев много, но кое-что узнали. Во-первых, поняли, что это люди хитрые, тертые жизнью — не все из них такие, как Мякиш, но задатки Мякиша имелись у всех.
Их было четверо. Первый — Мякиш, о котором майор сказал все, второй… второго, чтобы как-то отделить от остальных и вообще всех отличать друг от друга, прозвали Альпинистом. Альпинист — тот самый, что не мужик и не ребенок, в грузинской кепке. Третий — Бюллетень. Лицо у него было желтым, хворым, с острыми углами, щеки втянуты воронками внутрь, губы темные, будто у сердечника — явно человек чем-то болеет. Насчет четвертого разошлись — у него наметилось две клички. Он показался один только раз, выволок из скрытого ледника большую рыбину, тускло блеснувшую в свете хвостом, приподнял ее, словно хотел показать наблюдателям, но не удержал лосося и сам не удержался — задом сел на землю. На заминку вылетел Мякиш, облаял растяпу, тот выдернул из-за пояса поварешку, хотел было садануть ею начальничка, но одумался и поцеловал поварешку в щечку. Поднял рыбину за хвост и исчез. Сам исчез, а вот некий рисунок, след его остался, и совмещался он с рыбьим хвостом. За ним сквозь землю провалился и Мякиш. Галахов предложил четвертого назвать Хвостом — по ассоциации. Балакирев был другого мнения.
— Он у них штатный кашевар, принеси-подай, верно? Назовем его Похлебкиным. Очень это романтично. А?
Все маленькая радость жизни — позволить себе назвать человека Похлебкиным.
Если подъем проходил плохо, ноги скользили, вязли, ступить было не на что, ухватиться тоже не за что, сердце давало знать даже у молодого Галахова — он пожаловался, что сердце у него, как у пьяницы, отрыгивается в уши, то спуск проходил еще хуже. Земля вдруг поворачивалась боком, человек на ней зависал, махал руками, пытаясь удержаться, но не удерживался, хлопался на пятую точку и ехал по скользкой крутизне вниз. Рядом неслись собаки, простреливая пространство телами и словно бы подстраховывая людей.
Если на сопке, на самом гребне, никаких следов вроде бы не оставили, то здесь проложили целую дорогу.
— Словно бы трелевочный трактор с бревнами прошел, — майор был недоволен. — Если Мякиш пронюхает, он волчьи капканы нам поставит.
— Кулему поставит. Кулема страшнее капкана, — добавил Балакирев: он-то меньше всех измазался, местные тренировки, как говорится, сказались. — Раньше кулемы на медведя ладили, а сейчас его, сердечного, все больше петлями берут.
— На гольце этом мы еще побываем, — добавил майор, ухватился руками за гибкий, с красноватой крепкой лозой куст, вывернулся всем телом, крякнул, ловя раскрытым ртом, в котором блеснули серебряные коронки, воздух, завалился на старый, покрытый сочным зеленым мхом, будто шерстистой скатеркой, выворотень, так кстати подвернувшийся, в глазах его мелькнуло что-то забытое — видно, майор, ходя в открытую на преступников, забыл, что такое испуг — выжигал в себе страх, считал его позором, а тут вон какая неловкость, крякнул еще раз, задыхаясь — его начало выкручивать, и Балакирев, вовремя сориентировавшись, вроде бы тоже невзначай замахал руками и легко скользнул на длинных ногах наперерез майору. — С этим гольцом мы еще попотеем, — просипел Серебряков устало. — Бревна эти, разных Мякишей да Похлебкиных, тяжело будет выволакивать из распадка.
Балакирев виновато приподнял плечи: других путей, обхода нет.
Серебряков, Балакирев и Галахов сумели увидеть всех обитателей распадка. Их действительно было четверо.
— З-зеленые братья, язви их в корму, — подвел итоги майор, — наглость какая: ничего не боятся. Словно у себя дома в печке шуруют: хотят сожрать тушеного мяса — им приносят из магазина мясо, хотят супчику через край прямо в рот налить — льют. Этого Мякиша три года не могут найти, материк от Калининграда до Владивостока граблями несколько раз прочесали — пусто, а он вот где осел — совсем рядом. Живет, как у бога за пазухой, банду образовал.
Майор говорил, ни к кому не обращаясь, не ставя Мякиша с «лесными братьями» никому в упрек, а Балакирев скверно себя ощущал: он недоглядел, он дал возможность вырасти чирью и пустить корни, разгляди он Мякиша три года назад, встреться с ним да сшибись — не было б того, что есть сегодня. Эх, если бы да кабы — все мы крепки задним умом.
— Я, товарищ майор, про того, кто по кличке Бюллетень, кое-что узнал, — проговорил Балакирев виновато.
— Еще одно открытие, — Серебряков сел поудобнее, — и что за сухофрукт этот Бюллетень?
— Сухофрукт занятный. Вы не слышали про то, как один человек и летовал и зимовал в сопках без всякой крыши над головой?