Дымовая завеса — страница 50 из 55


— Ох, Людмила-а! Ох, Людмила-а! — крутил головой Балакирев, чертя карандашиком привычные фигуры. Руки крупные, костистые, мослаки в запястье, что картофелины в хороший урожайный год, калиброванные, — крепкие руки. Обшлага рукавов едва дотягиваются до запястий. — Красивая девушка! Нежная, светящаяся, косточка хрупкая — тростинка, а не девушка, на тебя даже дышать и то, кажется, опасно, ну ладно сама за хитрым своим папашкой поплелась, иначе джинсов вовек те не видеть, но зачем ты с собой хорошего парня увлекла? Ему-то джинсы зачем? На зубы, что ль? Ох, Людмила! — Балакирев крутил головой, будто его снова начало жечь под лопаткой.

— Природа преступлений, Сергей Петрович, давно известна, — майор распечатал очередную пачку сигарет, — почти всегда это — слабость. Слаб человек, уступает самому себе, уступает ножу, деньгам, отцу, джинсам — и идет на преступление. Ваша распрекрасная Людмила — не исключение из правил.

Балакирев сжал кулак и с силой грохнул им по столу.

— Ну, механик Снегирев! Ты и за себя и за дочь свою должен сполна ответить! По двойной мерке!

— Вы напрасно жалеете Людмилу Снегиреву, Сергей Петрович, — майор с наслаждением затянулся, выбил несколько колец дыма: у него была своя «геометрия» — кольца, квадраты, ромбы — и все из дыма. — Она — вещь в себе. Знаете такую категорию людей: вещь в себе?

— Да я ее с ночного горшка, извините, знаю. С детских яслей, с детского сада!

— Людмила ваша — человек опасный. Не менее, если хотите, опасный, чем папаша.

— Это уже, товарищ майор, чересчур. Извините, конечно. Но… — Балакирев покрутил в воздухе рукой, будто дымные нитки наматывал на пальцы, подосадовал на себя: слишком много он делает лишних движений и жестов, вдруг сбился в речи, поугрюмел оттого, что в нем все заболело, заныло просквоженно — и старый шрам заныл, и истершиеся ломкие кости, и усталые мышцы, и такой же усталый, сделавшийся совсем тупым мозг — никак его не раскочегарить, выбило последние остатки соображения — все начало ныть в Балакиреве. — Но!..

Он поднялся, колупнул пальцем плакат на стенке — ненужное движение, бросил взгляд в окно, где виднелась пустая улица с выводком огненно-рыжих голенастых кур.

А ведь куры эти — убитого Лескина. Балакирев отвел взгляд в сторону — его пробила нехорошая мысль. Кто дежурил на почте, когда Балакиреву звонили из Петропавловска, из областного Управления внутренних дел? Людмила Снегирева. Подслушанный разговор она передала отцу. В тот же день Лескин был убит.

А кто заставил своего суженого, этого недотепистого специалиста по куриным прививкам быть связником и таскать на закорках рыбу? Людмила Снегирева.

А кто передал отцу сведения о том, что двум каларашским землепроходцам вместо икры была продана камчатская земля? Людмила Снегирева. Разговор был подслушан на почте. Людмила ведь там незаменимый человек: и телефонистка, и телеграфистка, и заведующая, и штемпелевщик — имеет доступ ко всему.

Майор молча смотрел на Балакирева. Тот с шумом втянул в себя воздух, выдохнул: не хотелось верить в то, что он осознал. Но факты — упрямая вещь.


Брать «лесных братьев», у которых, как выходило на деле, ничего не было: ни матери, ни отца, ни дома, ни родной земли, — решили ночью. Из области прибыло подкрепление — бригада на «рафике». Крутов тоже попросился, майор Серебряков поморщился — все-таки Крутов из другого ведомства, но, подумав, разрешил: в конце концов меткий стрелок-разрядник не помешает. А то черт его знает, вдруг у «лесных братьев» и карабины и автоматы есть. Тот же Мякиш мог прихлопнуть где-нибудь зазевавшегося солдатика и уволочь его «Калашников» вместе с подсумком, а самого солдатика засунуть в водосток, чтобы подольше искали.

Можно было брать и днем, но это сложнее — днем «лесные братья» собираются вместе, отлеживаются в распадке, рыбьи хвосты жуют, пивком, которое им исправно поставляют связники, балуются; подходы к распадку просматриваются, незаметно окольцевать «братьев» никак не удастся. Лучше всего навалиться на них ночью.

Ночью «лесные братья» разделяются: двое принимают у связников рыбу — причем в разных местах, того же Хромова до распадка и до своего цеха «братья» не допускают, перехватывают в условном месте: на свидание является Похлебкин либо Альпинист, а сам Хромов отрабатывает задний ход к своей Людмиле — на доклад. Та отцу — задание, мол, выполнено. Единственный, кто имел доступ в распадок, как оказалось, сам Снегирев. Больше наблюдатели никого не засекли.

Механик Снегирев брал на реке рыбу, много брал, лихо, с размахом и выдумкой, иногда машинами — как и в том, сорванном Балакиревым замете, но всегда делал это чужими руками: водители здоровенных зиловских грузовиков не знали, на кого работают, у них был свой клиент. Снегирев имел для этого подставных лиц, примерно пять человек, та пятерка и занималась технологией лова — кто брал лосося грузовиками, кто сеткой, кто плетушкой, кто чем. Снегирев платил по рублю за голову — если рыба была крупная, и по полтиннику — если экземпляр не тянул на рубль, передавал рыбу связникам, те волокли полиэтиленовые кули в условленные места. Сколько, например, кулей мог перетащить за одну ночь такой влюбленный кретин, как зоотехник Хромов? Десять ходок одолевал запросто. Если в каждую ходку брать по пятнадцать килограммов рыбы, то это уже будет полтора центнера.

В конце концов рыба попадала к Мякишу, а тот уже распоряжался, какого лосося на балык пустить, у какого оттяпать бочок и закоптить, а какого в чан с рассолом сунуть.

Решили так: майор Серебряков со своей группой перекроет связников, а Балакирев — распадок. Серебряков хотел сам пойти на распадок, но Балакирев уговорил — все-таки это его территория, а не Серебрякова, и майор сдался.

— М-да, есть тут, Сергей Петрович, некая сермяжная правда, — сказал он.

Балакирев шел впереди своей группы и удивлялся тому, что ничего не чувствует — ноги не чувствуют землю, глаза — темноту, он почти все видит, кроме, может быть, мелочей, сердце не ощущает тяжести, старый, вконец раскапризничавшийся шрам перестал допекать — будто бы его и нет, дыхание ровное, он даже не ощущает своего дыхания — словно бы Балакирев снова стал молодым. Чуть позже он понял, почему так себя чувствует — наступало облегчение: слишком уж на него давили трупы, тревожная тишь поселка — люди и по сей день сидели по домам, боялись выходить — привык народ к тиши и непотревоженности, а тут испуг серьезный, на здоровенных мужиков иногда противно было смотреть — губы белели, щеки тряслись, глаза превращались в вареный горох: а ну как выйдешь из дома, а из-под крыльца твоего родимого, который сам по досочке складывал, ноги в потертых сапогах торчат — еще один покойник!

Тихо было в поселке, всегда открытом и веселом, — Балакирев маялся, ощущал в этом свою вину, о пенсии подумывал, чуть табак, как майор Серебряков, смолить не начал. А сейчас чувствует капитан — груз, что прибивал его к земле, соскальзывает с закорок и освобождает спину, и те детали жизни, мелочи природы, которые совсем исчезли в последние дни, вдруг начали проступать вновь, обрели свой цвет и форму.

Хоть и не замечено это было наблюдением, но на подходах могли и ловушки быть, и проволока какая-нибудь с пустыми консервными банками: тара из-под «Печени тресковой», по пятьдесят две копейки за штуку, — и яма, забросанная поверху сушняком, и волчьи капканы, Мякиш мог даже примитивный заряд заложить, как душманы в Афганистане: ахнет с дымом и вонью, убить не убьет, но покалечить покалечит.

И все равно легко и даже как-то безмятежно было Балакиреву, на ходу он даже не смотрел под ноги, и чем ближе становился памятный распадок, тем лучше делалось Балакиреву.

Все у «лесных братьев» продумано, обихожено, все под рукой — и водоемчик с чистым хрустальным питьем — не надо каждый раз бегать на ключ, светиться, и склады, и дрова, и продуктовые леднички, и помещеньице с двумя закатными станками — наблюдатели успели узнать, что станков этих два — в общем, распадок заняли люди серьезные.

Какая-то безмятежная, раскованная улыбка расползлась у Балакирева по узкому костистому лицу, глаза сомкнулись, и Балакиреву невольно показалось, что оп приподнимается над землей, парит над мокрой, населенной разной живностью тропкой — чем быстрее он окажется у землянки, тем будет лучше.

Он осадил себя, и в ту же секунду под ногу попала какая-то скользкая гнилушка, Балакирев взмахнул руками и поехал вниз. Остановился, посмотрел, как приближается группа, пошел дальше — беззвучно, осторожно, легко, уже поглядывая: а не целит ли под сапог осклизлый голыш либо еще что?

Легкость и безмятежность на минуту оставили Балакирева: нехорошо, очень нехорошо спотыкаться перед операцией, дурная примета, на виске у него дернулась жилка, капитан холодно подумал, что сейчас, вторя ей, отзовется шрам, но шрам не отозвался, и Балакирев облегченно махнул рукой: примета не сбудется, и дальше пошел, по-прежнему легкий и безмятежный.

Миновали мокрый стланик, сплошь испятнанный осветленными молодыми, видными даже в ночи зерновыми шишками — будет орех по осени, не то что картошка, — соскользнули вниз, к говорливому ключу, прошли его вброд — вода была такой холодной, что икры даже сквозь сапоги обжимало неприятным обручем, поднялись к каменному поясу — знакомая дорога, здесь в прошлый раз встревожился Серебряков: майору показалось, что поблизости кто-то говорит.

Через несколько минут Балакирев услышал глухой подземный бормоток — невидимый ключ продолжал точить каменную плоть, переговаривался с кем-то устало, и Балакирев невольно улыбнулся — словно бы встретил старого знакомого.

Остановился, передал группе:

— Три минуты на отдых. Курить только в рукав.

Никто в группе не потянулся за сигаретой: отчаянных курцов, которым невмоготу, — таких, как майор Серебряков, не было.

— Ноги у всех в норме, не натерты? — спросил Балакирев у группы, хотя обращался только к двоим, молодым оперативникам из Петропавловска. — Если что — не стесняйтесь. Лучше сейчас переобуться, чем потом ковылять со сбитыми ногами.