Ящики с икрой — много икры. Упаковка та самая, уже знакомая «Печень тресковая», и цена проставлена — пятьдесят две копейки. Вела-вела ниточка, обрывалась, узелки порою гнилые попадались, порою фальшивые, — и вот куда привела.
— Спасибо, гражданин Шахнавозов, — поблагодарил Чирья Балакирев и потянулся за картами. — Вам такая фамилия — Лескин — случайно не известна?
Чирей даже бровью не повел, когда услышал фамилию Лескина.
— Не имею чести знать! — отозвался Чирей.
— Ну как же, как же! До смерти он заведовал свинофермой у геологов. Когда вы на него вышли и поинтересовались свежатинкой, то назвались геологом. Он вас тогда раскусил, сказал, что не геолог… Было такое?
— Не было такого, — твердым голосом проговорил Шахнавозов.
— Чирей! — угрожающе колыхнулся Мякиш. Это подействовало: Шахнавозов приподнялся, будто неудобно сидел и вместе с ящиком отъехал от кона.
— Ну как же, как же не было? — запечатлев эту картину, возразил Балакирев. — Потом он вам рыбу приносил, сырец, так сказать, тушенкой, водкой снабжал, вон, может быть, — ткнул пальцем в ящик, на котором сидел Мякиш, — этим самым звездным напитком.
— Пустое клеишь! Воздух только зря разрисовываешь, — усмехнулся Чирей и повысил голос: — Ну а как с картишками? Может, жизнь на кон будем ставить? Играть или чего?
— Или чего! — Балакирев взял карты в руки. Пистолет, старый заслуженный пистолет, с вытертым вороненьем, нагретый в рукаве, вдруг стволом высунулся из обшлага и уперся в мякоть ладони. Мякиш среагировал и выпрямился на своем ящике. Движение было стремительным — Мякиша будто бы подбросила сильная пружина. — Ти-хо! — раздельно, разбив на два слога это короткое слово, произнес Балакирев. — Не дергайся, гражданин Блинов!
Мякиш ослаб телом, осел, сразу становясь ниже, огромные руки положил на колени и свесил красные пухлые кисти. Балакирев невольно подумал: приспособить бы эти громадные мощные руки к какому-нибудь хорошему делу, сколько бы пользы было, ан нет, не тому природа дала силу и слоновье здоровье. Каким все-таки неразумным бывает иногда мир, как хочется что-то поправить, да не получается — очередь не доходит, голова бывает занята другим, времени нет, а когда время все-таки выпадает — оказывается, поправлять уже поздно. Шрам под лопаткой обдался испариной, Балакиреву сделалось досадно.
— Давайте договоримся так — не дергаться, — Балакирев вытянул из обшлага пистолет и взял его в руку. — Я участковый инспектор капитан Балакирев. Со мной — оперативная группа.
Посеревший, вновь обвисший и лицом и телом Мякиш приподнялся, словно бы хотел посмотреть, что за оперативная группа пришла с Балакиревым, в теле у него что-то протестующе хрустнуло, и капитан поднял пистолет.
— Рано еще вставать. Посидите пока, Блинов.
Умные, старые глаза Мякиша сжались, лицо еще более посерело — слишком много времени провел Блинов в этой землянке, сквозь редкие крупные поры проступил пот. Руки его снялись с колен сами по себе, ослабли, толстые пальцы зашевелились, но карт не выпустили. Губы у Мякиша сделались бескровными, веки утомленно наползли на глаза — этот человек устал.
— Ну, с Лескиным все понятно. Лескина раскрыли, он мог вас выдать, и вы его убрали, — проговорил Балакирев тихо, с какой-то несвойственной ему печалью, — Людмила Снегирева дежурила на почте, познала, так сказать, тайну и быстро с нею к отцу, а отец к вам. Убрали вы Лескина. Придавили. Правда, не до конца, чтоб мокра на руках не было, и сунули в ключ. Был Лескин, и нет его, — Балакирев вздохнул расстроенно, — Лескин сам в этом виноват. Но вот зачем вы красавца убили? Прямо на проселке? Головой в воду — ну будто бы из кузова вывалился нарядный человек, виском ударился о камень и потерял сознание. Дальше дело техники, малость грязи похлебал, подрыгал ногами и скис. Извините, что так говорю о покойнике, не тот это покойник, чтоб говорить о нем хорошо. Был красавец — и нет его. Одного не могу понять — его-то вы за что? Он ведь вашим выходом в Петропавловск был, вашим торговым агентом… У вас ведь других выходов на материк не было, ни одного. Что-то тут не складывается, — Балакирев пощелкал пальцами. — Нитки не сращиваются. А?
Мякиш молчал. Его перестало интересовать происходящее, он узнал то, что надо было узнать. Кончился этот период жизни, пора переходить к другому и надо обмозговывать его — как бы не проиграть, как бы обойти «вышку»; подсунуться под пулю — дело последнее, первое — как бы не подсунуться, отклониться, и это сейчас было для Мякиша главным. Он хотел жить. Хотел дышать воздухом, смотреть на солнце, покусывать зубами травинку, улыбаться, ощущать вкус хлеба и сахара, ловить рыбу, тюкать топором — пусть все будет там, за колючей проволокой, в Магадане или у «комиков» — в Коми АССР, но лишь бы он был жив.
Балакирев оглядел Мякиша — тот был понятен ему целиком, со всеми своими думами, с целью своей и страстным слезным желанием, Мякиш был готов все сейчас сделать, лишь бы достичь своей цели, — вздохнул и произнес задумчиво:
— Я-то, Блинов, думал, что Лескина и этого парня, найденного на дороге, придушил Снегирев, — больно уж на его железную руку похоже, отпечаточки соответственные остались, а оказывается — не Снегирев это, — Балакирев снова вздохнул, выразительно поглядел на красные руки Мякиша.
Мякиш ответил незрячим чужим взглядом, поджал губы, словно бы хотел сказать: «Заранее клеишь дело, гражданин начальник? Ну, давай, клей-клей, шей-шей, хоть и не твоя это забота», — но ничего не сказал, приподнялся только. Балакирев его осадил:
— Проявляйте благоразумие, Блинов. Рано вставать еще. Сидите! — прислушался к тому, что творится на улице.
На улице было тихо. Балакирев стволом пистолета копнул денежную кучу, подумал: денежки-то в обращении в основном тут, в землянке, были. Слишком уж захватаны рыбными руками, — выносили отсюда другие деньги, а эти, рассовав по карманам, держали на всякий случай, каждый свою долю. Играли, просаживая друг другу то сто, то двести рублей, просаживали по шестьсот и по восемьсот, а затем, через день, через два, через пять, через неделю, возвращали их в игре назад.
— Сколько тут? — спросил Балакирев.
Мякиша вопрос не интересовал, он опустился на ящик, сунул руку в нутро и ухватил пальцами бутылку. Чирей покосился на пистолет, на деньги, сжал глаза в узкие щелочки:
— Девятьсот.
— Богато живете! — восхитился Балакирев.
— Не жалуемся! — бросил Чирей.
Мякиш сунул руку в ящик, попытался вытащить бутылку. Бутылка не вылезала из клетушки, мешала прочная, укрепленная жестяным ремешком планка. Мякиш, шумно вздохнув и прокатив в груди пустую тачку — слишком громко у него все получалось, много звуков, и все оглушают, подцепил пальцами планку, нажал, и планка легко, будто гнилая, переломилась. Также легко порвал жестяный ремешок, выдернул из ящика бутылку. Оценивающе посмотрел на Балакирева и подкинул коньяк в руке — увесистая штука!
— Ну что, капитан… как там тебя по фамилии, по родителям, по батюшке, будь ты неладен? Извини, запамятовал. Выпьем?
— Не пью, — Балакирев следил за бутылкой: удобный снаряд в руках Мякиша, — если пустит — не только Балакирева прошибет насквозь — вынесет стенку землянки. Сжал зубы — он каждой своей косточкой ощутил в этот момент бутылку, была и на этот счет у него практика — еще раз ковырнул пистолетом ворох денег — на эту сумму можно приобрести много коньяка. Не спуская глаз с Мякиша, поднял одну купюру, понюхал — да, действительно пахнет рыбой, дымом, копчеными хвостами, маслом, иные за эту бумажку полмесяца горбятся, ночей не спят, если израсходуют не по назначению, а эти? — он сжал покрепче рукоять своего старого пистолета.
Мякиш еще раз подкинул бутылку, поймал, примерился и быстро, железно клацнув зубами, скусил с нее металлическую нахлобучку вместе с пластмассовой нарядно-светлой пробкой, выплюнул. Стакан стоял рядом с ним. Потянулся бутылкой к стакану.
— А я выпью, капитан. И тебе, Чирей, советую. Там, куда мы пойдем по воле этого вот… свободного гражданина, — Мякиш подбородком указал на Балакирева, щеки его колыхнулись, — там коньяка не дают. Почему-то не подносят.
Налил себе полный стакан, лихо, с каким-то изящным вывертом руки — не верилось, что у этого слона может быть хотя бы один изящный жест, опрокинул стакан в рот, пропустил коньяк в себя махом, одним глотком.
Потом перевернул стакан и со сладким выражением на лице чмокнул его в донышко.
— Спасибо, родимый, за верную службу, — что-то в лице Мякиша вновь поползло, выцветшие глазки, только что смотревшие умно, трезво и зло, покрылись влажной пленкой — Мякиш был еще и сентиментальным, тяжелый подбородок отвис, словно Мякишу трудно было держать свое лицо в сборе. Мякиш колыхнулся своим грузным телом, запрокинул голову назад, заревел: — Лишь толька-а па-адснежник распустится в сро-ок, лишь только па-адымутся вешние гро-озы-ы-ы, на белых ствола-ах наливается-а-а со-ок, то плачуть березы, то плачуть бе-резы-ы-ы…
Он оборвал песню махом, остро, холодно и осуждающе глянул на Балакирева, и тот понял: ревет, Ваньку валяет, а сам лихорадочно соображает — как быть, где же выход, как сбить этого мента, чем прикнокать, чем приколоть к стенке, как прорвать кольцо, обжавшее распадок, и уйти. Только бы вырваться отсюда, только бы выскользнуть из-под «опеки», а там он зароется в землю, навалит на себя камней, словно на покойника, — и хрен кто его найдет. Ни одна собака! Балакирев снова приподнял ствол пистолета, вид у него сделался далеким, скучающим: ровно бы и не прочитал Мякишевы мысли.
Мякиш облизал языком губы, налил еще один стакан коньяка, полный, навалился на Чирья:
— Ты чего не пьешь? Пей, кому сказали!
— Не командуй! — огрызнулся Чирей, приподнял под собою ящик и вместе с ним еще дальше отодвинулся от Мякиша. — Откомандовался!
— Эх ты! — горько выдохнул Мякиш. — Вон куда тебя повело! Еще сорок минут назад ты был другим… Л-ладно! — резким движением опрокинул стакан в себя, одним глотком загнал коньяк в брюхо, сощурился, и Балакирев почувствовал: сейчас запустит в него стаканом.