я этого блаженного, нищего духом, этого обгорелого провидца, этого святого бродяги отыщется хоть один любящий, заботливый взор, – эту романтическую фантазию она лелеяла в себе всегда.
Доктор Май вытащил из котелка мачете, плеснул на него полкварты спирта и воскликнул:
– Банзай!
Кэти прыснула со смеху и оттянула кожу в направлении локтя.
– Во времена вашей гражданской войны, – рассуждал доктор Май, сделав начальный разрез и двинувшись по окружности через первый слой плоти к нижней фасции, – об ампутации жутко было и думать. Теперь можно надеяться на лучшее.
– Моей гражданской войны? – переспросила она. – Вы имеете в виду Гражданскую войну в США?
– Да.
– Я из Канады, – сказала она. – Я канадка.
– Да-да, понимаю. Между Союзом и Конфедерацией.
– Канадцы в этой войне не участвовали.
– Ясно… Канада.
– Вы же знаете, что я из Канады.
– Да. Но я думал, что Канада – это в Соединённых Штатах Америки.
– Мы немного севернее.
– Как же часто север воюет с югом! А вот между востоком и западом гражданские войны бывают куда реже.
Кэти ослабила хватку на коже, а когда та стянулась, доктор Май, надавив ладонью на задний край клинка и покачивая рукоятью вверх и вниз, прорезал фасцию и первый слой мускулов, и по мере того, как стягивался каждый слой, перереза́л следующий. Каждый встреченный на пути кровеносный сосуд Кэти перетягивала нитью. Снизу вверх надавила на обрубок проксимальной мышцы. После того, как глубокие мышцы втянулись совсем, врач достал из котелка пилку и принялся за кость, а она промывала место операции физиологическим раствором из большого шприца.
Доктор смахнул отпиленную руку со стола на землю между ногами, поднял бандану и промокнул лицо, в то время как Кэти один за другим извлекала из мяса основные обрубки нервов и подрезала их как можно выше. Одна из артерий всё ещё кровоточила, и она снова перевязала её нитью. Стала чистить и складывать обратно инструменты, а доктор Май тем временем взял сумасшедшую старуху за руку и затанцевал с ней джигу. У него получилась добротная вогнутая культяпка – он был превосходным знатоком своего дела и обладал прирождённым шестым чувством по части медицины – однако Кэти думала: а стоило ли им оставлять такую большую часть руки? Свободно изъясняясь по-вьетнамски, врач проинструктировал спутников пациента насчёт того, как ухаживать за культяпкой и предотвращать втягивание кожи с помощью липкой ленты и эластичного бинта. У него просто недоставало снаряжения, чтобы наложить гипс на остаток руки и изготовить лестничную шину, подшиновый чулок, втягивающее устройство для проволоки и всё такое прочее, но это не имело значения. Стоило хоть раз взглянуть на лицо пациента, и становилось понятно: этот выживет. У Кэти в наборе было семь сиретт морфина на четверть грана, и все она оставила при нём, потому что было видно: этот человек выживет.
Доктор Май подошёл к «лендроверу», взял с переднего сиденья фляжку, отпил большой глоток и поднёс её Кэти. Она отказалась.
– Я не вижу, чтобы вы пили достаточно воды, Кэти.
– Мне хватает с избытком.
– Вы хорошо приспособлены к тропикам. Сколько времени ушло у вас, чтобы приноровиться к местному климату?
– Ещё за пару лет до того, как приехала сюда, я жила на Филиппинах.
– Вы ведь здесь уже пять лет здесь, верно?
– Пять. Почти.
– Так. И сколько вы ещё собираетесь здесь оставаться?
– Пока всему этому не придёт конец.
Солнечным ноябрьским утром, всего за две недели до отбытия в тюрьму, прямо в здании суда Джеймс женился на Стиви.
Посмотреть на церемонию съехалась вся семья. Мать в платье с пышными плечами для походов в церковь смахивала на оклахомку – то есть на саму себя. Брат Билл надел белую спортивную куртку поверх белой же футболки, и, пока вся родня стояла перед судьёй, он обливался потом, точно это его судили, а юный Беррис глупо улыбался и хихикал как девчонка, да и походил скорее на девчонку – из-за волос, отросших чуть ли не до плеч.
Родители Стиви считали, что она выходит замуж за преступника. Сначала они обещали явиться, но в конце концов отклонили приглашение.
Когда молодожёны вышли из здания суда, взору жениха открылась Двойка, участок Второй авеню с босяками, спящими в сточных канавах, а за Двойкой – район, где он жил.
Потом они устроили пикник в парке Саут-Маунтин – нажарили филейных бифштексов на решётке для барбекю. Билл-младший напился до помутнения в глазах, а Беррис, которому было, кажется, четырнадцать, хотя выглядел он не старше одиннадцати, в открытую курил сигареты. Мать сидела в отдалении, в уголке, готовая зачитать проповедь для всех, желающих выслушать, или разыграть какую-нибудь семейную трагедию.
Свадьба мало что изменила. Джеймс продолжал жить в своей квартире, а Стиви так и оставалась у родителей, пока он сам не разберётся с обвинениями, предъявленными судом: в разбойном нападении при отягчающих обстоятельствах и вооруженном ограблении. Он заявил о своей невиновности и освободился под залог, но вскоре снова предстал перед судьёй, изменил показания и получил приговор. В том, что́ его ожидает, не было особых сомнений. Тем не менее, его назначенный судом поверенный настоял на том, чтобы пройти все этапы процесса и добиться от прокурора наилучшего решения. Поначалу Джеймсу и рокабилли Пэту Паттерсону удавалось проворачивать всё без сучка и задоринки, но однажды их удача иссякла, и вот около какой-то пивной примерно через час после четвёртого ограбления их без особого сопротивления задержала полиция. Паттерсон, освободившись до того под честное слово, прямым ходом уехал обратно во Флоренс.
В связи с этим, его первым уголовным преступлением и благодаря армейскому послужному списку Джеймс мог рассчитывать просидеть не более трёх лет, а возможно, даже и двух. Стиви поклялась, что дождётся. Можно было бы сбежать в Мексику, однако он устал, очень устал.
Прожив четыре дня с момента вынесения приговора, находясь в четырёх днях от вкуса тюремной баланды, уже целых десять дней состоя в браке, да так и не попробовав стряпню, приготовленную законной супругой, Джеймс отправился на Саут-Сентрал-авеню сообразить себе чего-нибудь на завтрак. Он сел за столик в какой-то закусочной среди горстки психованных клиентов – один кривил рожи, другой грязно ругался – и заказал яйцо. Пухлая владелица, вероятно, китаянка, стояла у кассы и завтракала овсянкой из кофейной кружки. Оторвала зубами половину ломтика хлеба и сгрызла его, продолжив с набитом ртом говорить, как представлялось ей, по-английски, но Джеймс не разобрал ни слова – из-за этого её ноющего, гнусавого произношения. Внезапно он очень живо почувствовал запах и вкус Нячанга.
Его отвлёк человек в кабинке рядом с его столом – он сидел боком, выставив ноги в проход.
– Ух как меня на скоростях-то разогнало! Да-а-а, – сказал он очень тихо, – я скоростной пацанчик!
– Не в том я сейчас состоянии, чтобы такое было мне интересно, – буркнул Джеймс.
– Знаешь, где я был семь часов двадцать минут назад? Дома. А знаешь, где я живу? В Сан-Диего. А знаешь, что я делал? Стоял перед зеркалом – ростовым зеркалом, смекаешь? – совершенно в чём мать родила, с ноль-триста пятьдесят седьмым калибром в руке, приставленным к виску – вот так вот. Я собираюсь застрелиться. Веришь?
Джеймс отложил вилку.
– Ага. Заимел небольшие проблемки с азартными играми. Небольшие? Да хер там! Всё, что было, у меня отняли. Жену. Детей. Дом. Я банкрот. Дом достался ей. И выплаты долгов по нему за миллион лет – тоже ей. Блядь! Готов был вынести себе мозги в спальне у сеструхи моей да заляпать ей там все стены. А чё бы нет? Да, блядь! Вот только не хотелось, чтобы вернулась сеструха домой, а там такой бардак – ну или кишка у меня оказалась тонка стреляться, отрицать не буду. Так вот, думаю, пора бы мне придумать способ закончить как-то этот ужастик, причём чтоб быстро да безболезненно, да чтобы никто не узнал, что это я сам себя так уделал. Так вот, значит, оделся это я и решил, вот, мол, как я из жизни-то уйду: заберусь, значит, в эту иномарочку, в этот, значит, «фольксваген-жучок», сеструхину машинку, машинка-то эта, стало быть, сеструхина, не моя. Так вот, значит, залез это я в него, завёл мотор да и двинулся на восток по федеральной трассе номер восемь, друг ты мой, выехал из Сан-Диего, врубаю дальний свет и говорю себе: дескать, какой грузовик-полуприцеп первым меня фарами осветит, тут-то я и выеду прямо на него лобовым тараном, как ёбаный камикадзе. Вцепился, значит, в руль обеими руками, да так и ехал всю дорогу, чувак, не отрывая рук, разве что яйки себе почесать или крышку отвинтить с пузырька с колёсами амфетоса да засыпать ещё парочку себе в глотку. Ну так вот что я тебе скажу. За всю эту поездку, за по меньшей мере триста пятьдесят миль, никто ни разу не осветил меня фарами, нет, сэр, ни один человек, ни разу в мою сторону никто огнями не мигнул. Это ли не чудо! Чудо, что я сижу здесь живым. Знать не знаю, что это значит. Только я живой. Вот и всё, что я знаю. Ничего больше на этом свете не знаю, кроме одного. Я живой!
Было совсем не похоже, чтобы этот человек находился под какими бы то ни было колёсами. Выглядел он очень спокойным и сидел неподвижно, не дёргаясь, перекинув правую ногу через левое колено, а руки мягко сложив перед собой на бедре. Глаза у него покраснели, но лучились светом любви. Он заказал пшеничный тост без масла и стал отрывать от него по кусочку и класть себе в рот. Чиркнул спичкой, закурил и бросил спичечный коробок себе на тарелку.
Джеймс сказал:
– Поставил, значит, себе самоубийственное задание.
– Ага. Именно так и сделал.
– Бывал я на парочке таких заданий.
– Ага.
– Слушай! А пушка эта твоя всё ещё у тебя? Хочешь, я тебя пристрелю?
Человек был одет по-щёгольски: в твидовую спортивную куртку, тонкий бежевый свитер, бледно-голубые пижамные штаны и лёгкие тканевые домашние тапочки. Он задумчиво затянулся сигаретой и сказал: