пирались в алтарь, а сёстры, отрезанные обетом от мира, то ли сидели, то ли стояли (никто не знал наверняка) за стеной, скрытые даже от членов их семей, некоторые из которых садились на скамьи, чтобы краем глаза ухватить повёрнутые кверху ладони затворниц – их просовывали через маленькое окошко, чтобы получить Тело Христово. То, что он видел их в то утро и подумал о них сейчас, ослабило его узы. Разве он принял обет отречения от мира? Нет. В каких бы условиях Шкип ни находился, он был свободен и боролся за всеобщее освобождение. А вот мать – там точно был принят какой-то обет. Какое-то добровольное самоограждение.
Шкип, я молюсь за тебя и за всю страну. Подумываю снова начать ходить в церковь.
Прости, что так редко пишу, я правда признательна за твои письма, но требуется совершенно особенный день, чтобы я взялась за перо и бумагу.
Ну вот, пожалуйста, ещё одно письмо – или что уж у меня получилось.
С мыслями о тебе,
мама.
Справившись с этим испытанием, Сэндс почувствовал в себе силы приняться и за письмо от Кэти Джонс. Но уже слишком стемнело, чтобы читать.
На изучение корреспонденции он потратил довольно значительное время, а такси не сдвинулось и на полквартала.
– Что, какая-то проблема? – спросил он водителя. – Что случилось?
– Да вот застряли что-то, – буркнул водитель.
Далеко за изгибом бульвара по краю бухты виднелись огни свободно движущегося транспорта. А вот они здесь застопорились.
– Я вернусь, – сказал Шкип. Вышел и прошёл пешком до места помехи, огибая заглохшие автомобили, петляя среди застойных луж. Поток задержал большой автобус – его остановил один-единственный пешеход, который стоял, шатаясь, посреди улицы, пьяный, с лицом, залитым кровью, с разодранной на груди майкой; со слезами на глазах человек выступил против этой махины, самой крупной, которую смог вызвать на бой, – а перед этим его, похоже, избил кто-то в драке. Гудели клаксоны, кричали голоса, рычали двигатели. Держась в тени, Шкип стоял и наблюдал: окровавленное лицо, искажённое страстью в лучах автобусных фар; голова запрокинута, руки болтаются, как будто человека подвесили на крюках за подмышки. Этот вонючий, загнанный город. Шкипа вдруг переполнила радость.
Когда Джеймс получил увольнение, мать взяла трёхдневный отпуск с фермы Мак-Кормика, и они коротали время, смотря вместе телевизор в маленьком домишке на краю пустыни. В день, когда он вернулся, она распаковала его униформу и тщательно выгладила стрелки паровым утюгом.
– Ну вот, теперь ты делаешь что-то для родной страны, – сказала она. – Коммунистам этим отпор дать надо. Они же все безбожники.
Наверно, это утверждение даже несло бы какой-то смысл, если бы она не говорила того же самого и о евреях, и о католиках, и о мормонах.
После того, как старушка вернулась к работе, Джеймс стал проводить кучу времени со Стиви Дейл. В канун Рождества после полудня они вдвоём выехали на пикапе матери к подножью холмов на шоссе Кэрфри – к месту одиночной аварии, в которой погиб водитель.
– Вон, видишь? – показала Стиви. – Врезался в кактус сагуаро, потом – в дерево паловерде, потом – вон в тот большой камень.
Почерневший остов автомобиля несколько дней назад оттащила от валуна ремонтно-выездная бригада, но убрать ещё не успела. Машина опрокинулась вверх дном и обгорела.
– Летел небось как бешеный.
– Только он в машине и был. Единственный автомобиль на дороге.
– Опаздывал, наверно.
Они употребили по паре бутылок пива, и вскоре Стиви стала тёпленькой. Они сидели и смотрели на покорёженный скелет, похожий на обугленную протянутую ладонь.
– Водитель внутри сгорел заживо, – сказала она.
– Надеюсь, он наружу вылетел, – ответил Джеймс. – Ради его блага надеюсь, что так.
Машина когда-то была красной, но пламя расплавило краску. Теперь из-под слоя копоти лишь кое-где поблёскивал голый металл. Наверно, это был «шевроле», но наверняка сказать трудно.
– Всё на свете медленно сгорает, – заявила Стиви.
– Да? Разве? Чё-то не догоняю.
– Всякая вещь окисляется. Абсолютно всё на свете.
Джеймс сообразил, что Стиви почерпнула эту информацию на уроках химии.
За время основного курса подготовки он неоднократно думал о ней, но в этом не было ничего личного. Так же часто он думал по меньшей мере о семи других девчонках из школы. Сидя с нею здесь, даже в окружении всех этих безграничных просторов, он почувствовал себя зажатым в тиски.
Джеймс сказал:
– Можно, я тебя спрошу кой о чём? В первый раз, когда у нас было это самое, ты была – ну, ты понимаешь, – девственницей или как? Это был твой первый раз?
– Ты вот щас серьёзно?
– Хмм. Ага.
– Не, ты прикалываешься?
– Ага. В смысле, нет.
– Ты за кого меня принимаешь?
– Да я так, просто спросил.
– Да, я была девственницей. Это ведь не что-то такое, чем занимаются каждый день – уж я-то, во всяком случае, не занимаюсь. Ты как считаешь, – спросила она, – я что – какая-нибудь давалка дешёвая?
Услышав это, Джеймс рассмеялся, а Стиви, в свою очередь, заплакала.
– Стиви, Стиви, Стиви, – спохватился он, – прости меня.
Джеймс был рад, что сегодня сочельник. Завтрашний день она проведёт в кругу семьи, и ему не придётся с ней встречаться. Впрочем, это на неё всего лишь действовало пиво, и уже через две минуты девушка приняла извинения.
– Закат всегда такой красивый, когда в небе облака, – пролепетала она.
В сумерках сейчас быстро становилось прохладно. Чувствовалось, как поднимается ветерок – последний тёплый ветерок под конец дня. Стиви осы́пала его поцелуями.
В Южной Каролине с Джеймсом обращались как со скотиной, однако он выжил. Стал крупнее, сильнее, старше, лучше. Но возвратившись в мир, в котором вырос, он не имел понятия, как сидеть в одной комнате с матерью или о чём говорить с этой шестнадцатилетней девчонкой, ни малейшего понятия, как протянуть эти несколько дней, пока его не отправят в Луизиану на повышенную подготовку пехотных подразделений, пока он не вернётся туда, где ему скажут, что делать.
Стиви сказала:
– Наверно, мы развернём подарки и всё такое прочее довольно рано, – и любовно прошлась кончиками пальцев по его загривку. – Во сколько хочешь прийти в гости?
Пока Джеймс обмозговывал этот простой вопрос, тот как будто разбухал внутри черепа, и наконец самый его разум не выдержал и треснул надвое.
Он дёрнул за ручку двери со своей стороны, выбрался на воздух, подошёл к разбитому автомобильному остову и склонился над ним, упёршись руками в колени, с трудом не падая; взор его устремился к зимнему небосклону. Вдали он увидел дрожащие обрывки миража – то ли видения ужасной огненной смерти во Вьетнаме, похожей на ту, которая постигла мужика из этого обугленного «шевроле», то ли вереницы лет, наполненных расспросами Стиви и прикосновениями её пальцев к его шее.
На базе Кларка Сэндс переночевал в отдельной комнате с ванной в здании для неженатых офицеров, бо́льшая часть которого была отведена под общие спальные помещения, пропитанные атмосферой студенческого общежития – поминутно открывались и закрывались двери, в коридорах шумели полуодетые молодые люди, а звуки душа и мелодии Нэнси Синатры старались перекричать инструментальную босанову Стэна Гетца и резкую вонь аэрозольных дезодорантов. Прибыл он вечером, где-то в восемь. Вместе с водителем втащил к себе в комнату ящики. Ни с кем не говорил, лёг рано, встал на другой день – в канун Нового года – поздно, сел во внутрибазовый челночный автобус и попросил шофёра-филиппинца высадить его где-нибудь, где можно позавтракать.
Вот так в 9:00 тридцать первого декабря 1966 года Сэндс оказался в закусочной в боулинг-клубе, даже в столь ранний час забитом служащими ВВС – ребята улучшали средние показатели в наполненном стуком зале. Он ел яичницу с беконом с пластиковой тарелки, сидя за столиком бок о бок с бесконечными рядами шаров для кегельбана, и следил за игрой. Несмотря на общий шум, в походке некоторых спортсменов была заметна некоторая осторожная вкрадчивость, собранность, как у охотничьих собак. Другие подходили к линии вразвалочку и бросали корпус вперёд, как толкатели ядра. Шкип никогда раньше не играл в боулинг, даже не наблюдал до этого раза, как происходит игра. Само собой, захотелось поучаствовать: так влекли к себе эта аккуратная геометрия, эта неумолимость баллистических траекторий, это органическое богатство деревянных дорожек, эта немая услужливость машин, которые сметали упавшие кегли и взамен поднимали новые, а в довершение всего – бессилие и напряжённость момента; вот ты держишь шар, вот ты его направляешь, вот пускаешь в свободный полёт как родного сына, без надежды как-то на него повлиять. Неторопливая, масштабная, мощная игра. Сэндс решился попытать счастья, как только расправится с завтраком. Пока же он пил чёрный кофе и читал письмо от Кэти Джонс. Та писала опрятным почерком, по-видимому, перьевой авторучкой, синими чернилами по тонкой сероватой папиросной бумаге, вероятно, вьетнамского производства. Первые из её нечастых писем к нему были прямолинейны, многословны, проникнуты одиночеством и задушевностью. Она интересовалась, смогут ли они встретиться в Сайгоне, и тогда Сэндс ждал этой встречи. Недавние же письма, эти путаные размышления —
Всю жизнь я имела дело с шутами – с джокерами. Только с джокерами. Ни тузов, ни королей. Первым тузом оказался Тимоти; он-то и познакомил меня с королём, то есть с Царём – Иисусом Христом. До этого я приехала в Миннеаполис учиться в колледже. Но я утратила стимул к учёбе, так что бросила, устроилась секретаршей и каждую ночь гуляла и распивала коктейли с молодыми людьми, которые работали в деловом центре города, с юными джокерами…
все они словно были вырваны из какого-нибудь журнала, не имели конкретного адресата. Сэндс едва дочитывал их до конца. Он больше не ждал встречи с Кэти.