– Я лишь играю роль, папа-сан. Смерть есть базовое состояние.
– Да что ты вообще знаешь о смерти?
– Нет-нет. Вселенная должна же из чего-то возникнуть, верно? Неверно. Скорее всего, вселенная возникла из ниоткуда. Из Великого Ничто.
– Мистер Джимми следует учению Будды.
– Я следую совершенно иной форме буддизма.
– Господин сержант изучает тибетский буддизм.
– Я постигаю науку о похождениях души после смерти. В царстве мёртвых – Бардо. О том, что делать на каждом отрезке посмертного путешествия. Этот путь полон коварных поворотов, ведущих назад, на этот свет. Назад на эту планетку на букву «З». А возвращаться я не собираюсь. В этой сраной дыре делать нечего.
– В этой сраной дыре с фейерверками, – вздохнул полковник.
– Нет, если хотите, можете вернуться. Но не ждите, что займёте нынешний чин.
Как это дядя терпит и даже с неким почтением относится к словам этого дурака?
– Вы ведь пробовали медитировать в Каофуке – в храме, правда ведь, господин полковник?
Полковник прищурился на Шторма, как бы стараясь вызвать ответ из глубин сознания, и после внушительной паузы произнёс:
– Я не играю в гандбол. Хотя это и старинная игра. Спорт. Забава. – Он вновь уселся поудобнее. – Освящённая веками ирландская забава… Из Ирландии всё это пришло… Из Ирландии… – Он клюнул носом и крепко заснул.
Так начинался год Обезьяны.
Кэти ехала в Сайгон, чтобы обратиться за помощью к любому, к кому получится, начиная от Колина Раппапорта из Всемирной попечительской службы. В окрестностях Шадека разбойничали вьетконговцы и даже отбившиеся от своих частей бойцы ВНА, американцы и солдаты армии Южного Вьетнама стали безжалостны и неразборчивы в их преследовании, до сиротского приюта имени Бао Дая не доходили поставки, и вскоре такой возможности уже не будет.
Американские вертолёты обстреливали любое судно, которое двигалось по рекам. Чтобы выбраться на дорогу до Сайгона, Кэти гнала велосипед по тропкам вдоль каналов, труднопроходимым, не грязным, но вязким, замедляющим шины – как податлива была эта земля, как мягка и плодородна, как обманчива! – и выехала на дамбы, на открытое пространство. На рисовые чеки налетел ветер, и между зелёными побегами, словно мурашки по телу, забегали солнечные зайчики.
Потом она ждала в закусочной с земляным полом. Крытом жестью, обшитом соломой. Сидела за столиком, пила горячий чай из жестяной банки, ожидала какого-нибудь транспорта, что перевезёт её через реку шириной где-то в сто футов. У её ног какой-то ребёнок играл с ярко-зелёным кузнечиком длиной в половину его руки. Велосипед Кэти оставила на хранение семье, которая держала закусочную, – её убедили, что во всей округе с раннего утра не показался ещё ни один вертолёт. Сампанщица в бледно-фиолетовых форменных перчатках и розовом платке перевезла её на другой берег. На той стороне лежали дома и сады… Девушка в красивом платье на крохотном кладбище, распростёртая ниц у одной из могил в кружевной тени листвы… Кэти поймала попутную трёхколёсную ручную тележку – на ней какой-то крестьянин вёз в Сайгон груз старых мешков из-под риса, набитых утиным пером. В нескольких милях к юго-востоку от города их пути разошлись, и крестьянин высадил Кэти.
Та была в юбке по щиколотку, в сандалиях, без чулок. Она сидела в крытом соломой чайном домике на обочине трассы № 7, а от коленных изгибов по икрам струились ручейки пота. Открыла рюкзачок, вынула Библию, хотела почитать, но было уже слишком темно. Положила книгу на колени, да там и оставила, теребя пальцем закладку. Где-то в Псалтири говорилось: «Тебе, Тебе единому согрешил я»[92]. Той ночью на Тет, когда взрывы подобрались особенно близко, она на несколько минут ощутила, что вся гордость этого мира низвержена, всё познание прекратилось, всё желание существует лишь как обнажённая, презренная порабощённость. Её собственный грех показался тогда пренебрежимо мелким, её личное спасение или осуждение на вечные муки – не стоящими никакого внимания.
Настала ночь. Какой-то человек выставил перед чайным домиком красные стулья.
Кэти взяла велорикшу до города. Остановилась на улице Донгзу в некоем подобии хостела напротив мечети Джамия с зелёными ставнями. На полчаса легла на койку, но сон не приходил.
Пошла на прогулку. Было почти одиннадцать. Когда она пробиралась через поток уличного движения, какой-то велосипедист, везущий на плече вязанку трёхметровых досок, резко развернулся и, казалось, едва не снёс ей голову концом своей поклажи. Она сделала шаг назад и чуть было не угодила под колёса американского джипа (так называемого «военного автомобиля общего тактического назначения») – завизжали шины, и одно колесо наехало на край тротуара. «Прошу прощения, мэм» – промямлил сидящий за рулём пехотинец, дико выпучив глаза. Так-с, едва не попрощалась жизнью. Ей было всё равно.
Прошла по переулку, освещённому красными фонарями. В окне мелькнула сцена: солдат избивал свою подружку, а на матрасе стоял на коленях ребёнок и выл, лицо его походило на кулак.
В дверях какой-то таверны в сиянии подсветки музыкального автомата танцевала пара безнадёжно пьяных пехотинцев – каждый по отдельности, опустив подбородки, прищёлкивая пальцами, поводя плечами, подёргивая головами, волоча на спине, словно упряжные лошади, свою одинокую участь. Она остановилась понаблюдать. В песнях музыкальных автоматов или по радио, настроенному на Сеть американских вооружённых сил во Вьетнаме, ей часто слышался взывающий глас Господа – «Люби меня всем сердцем»[93]; «Этот парень в тебя влюблён»[94]; «Всё, что тебе нужно, – это любовь»[95] – но сегодня ночью глас пел только для солдат, и его послание не достигало улицы.
Кэти миновала призывника с безвольно повисшей головой, который стоял, одной рукой направляя на стену струю мочи. Срочник поднял на неё взгляд, озарённый кислотным блеском, и объявил:
– Ссу тут вот уже тыщу лет!
Рядом с ним согнувшись блевал его друг.
– Не обращайте внимания, мэм, – сказал он. – Я торчу от жизни.
Вьетнамцы успокаивали её взор. С ними у неё не было общего прошлого. Американские солдаты даже чересчур напоминали канадцев – разрывали ей сердце противоречивой смесью радости и горя, вины, гнева и душевной теплоты. Эти двое, пошатываясь, побрели прочь, а она так и смотрела в их широкие спины.
Они бросали через порог ручные гранаты и отрывали невежественным крестьянам руки и ноги, они спасали от голодной смерти щенят и нелегально провозили их за пазухой домой в Миссисипи, они сжигали дотла целые деревни и насиловали молоденьких девочек, они целыми джипами выкрадывали медикаменты, чтобы спасать жизни сиротам.
На следующее утро в кабинетах Мирового фонда помощи детям Колин Раппопорт сказал ей:
– Кэти. Прошу вас. Дайте я найду для вас койку в какой-нибудь больнице.
– Я приехала сюда не за такими разговорами.
– Вы же понимаете, в каком вы состоянии? Да на вас лица нет!
– Если я не чувствую усталости, то это не считается.
– Но ведь вы же это понимаете!
– Понимаю, – признала она, – но усталости не чувствую.
В начале февраля Джеймса Хьюстона в грязном джунглевом камуфляже подбросили на автоцистерне с горы Доброго Жребия до трассы № 13, а затем на каком-то джипе до Сайгона. Он мог бы сойти – да и собирался сойти – у главной базы, чтобы проведать сержанта Хармона в Двенадцатом эвакуационном госпитале. Но ребята на автоцистерне проехали мимо неё без остановки, и он попросту остался на борту.
Очень скоро, как только врачи доведут до состояния, в котором его можно будет перемещать без риска угробить, сержанта должны были переправить в Японию. Если Джеймс хотел его навестить, то лучше было бы сделать это сейчас. Это если верить Чёрному Человеку. Если верить Чёрному Человеку, сержант был серьёзно ранен и увечье останется с ним навсегда. Что-то крупное поразило его с близкого расстояния и, возможно, со стороны своих, ударило прямо в живот, чуть выше таза, и Чёрный Человек пообещал Джеймсу, что увиденное ему не понравится.
У бродячего торговца на улице Тхишать Джеймс купил пластинку жевательной резинки и одну контрафактную сигарету «Мальборо». У него шёл третий день второго срока службы. Он самовольно отлучился из части, был трезв и фактически без гроша в кармане.
Двое друзей Джеймса, Фишер и Эванс, отплыли домой днём раньше. Фишер – высокий, со сколотым зубом – пожал Джеймсу руку и спросил:
– Помнишь наш первый вечер?
– «Шоу-кабаре».
– А само шоу-кабаре помнишь?
– Ещё как.
– Помнишь, как мы первый раз перепихнулись в «Фиолетовом баре»?
– Ещё как.
– Когда настанет конец света, Христос спустится с небес в ореоле славы и всякое такое, то это будет второе по невероятности событие, которое вообще случалось в моей жизни. Потому что я буду помнить о той ночи в «Фиолетовом баре».
Они обнялись, и Джеймс всеми силами постарался сдержать слёзы. Все они поклялись встретиться вновь. Джеймс полагал, что это «вновь» не настанет никогда.
В «Уютном баре» на улице Тхишать Джеймс стрельнул ещё одну сигарету у какого-то служащего ВВС, который признался ему, что он индеец чероки и потомок вождей, отказался дать Джеймсу другую сигарету и, кажется, уже был готов отделаться от нежеланного собеседника, пока Джеймс, усевшись наконец на соседнюю табуретку, не поправил ствол под рубашкой, на что вэвээсник сказал:
– Что это у тебя там?
– Это для туннелей.
– Для туннелей?
– Тридцать восьмой автоматический. У меня в лагере и суппрессор для такого есть.
– Это типа глушитель, что ли?
– Ага. Господь всемогущий – чем это тут пахнет, как будто бензином?
– Ну так я целыми днями авиатопливо качаю.