«Стук-стук-перестук», – стучали топоры вдоль правого берега Лыбеди. «Стук-стук да постук», – вторило клязьминское левобережье. «Ух-у-ух, у-у-ух», – ухали под кувалдами сваи.
Оживлённые лица, потные лбы, задорные перебранки.
– За небо цепляйся, не то улетишь! – кричали внизу.
– Под ноги гляди, о землю споткнёшься! – отвечали со стен.
Обмотанные пеньковым канатом брёвна ползли наверх.
– Держи, пошла, пошла!
Стук топоров и заступов стелился вместе с туманом, уплывал по рекам с водой, цепляясь за тучи, передвигался по небу. «Строится стольный город», – неслась во все стороны гордая весть. «Срединная Русь набирает силу», – долетало до Киева.
Гусляры любили рассказывать, как бахвалился Илья Муромец, что прибыл он в Киев-град прямоезжей дорогой, и не верил богатырю – крестьянскому сыну киевский князь. Потому князь не верил, что лежал город Муром в землях срединных, за лесами Дебрянскими, дремучими. Там жил-поживал Соловей-разбойник, и не было проложено через Залесье пути-дороженьки прямоезжей.
То пехотою никто да не похаживал,
И на добром коне никто да не проезживал.
Туда серый конь да не прорыскивал,
Птица чёрный ворон не пролётывал.
Окраиной Киевской державы была Срединная Русь, да не бедной, не захудалой. Леса – богатейшие, удаль рек – богатырская, поля в безлесом Ополье – плодороднейшие. Куда ни глянешь, колышется в рост человека густая рожь, метёлки овса вызванивают тонко. За обладание срединными землями не раз велись меж князьями кровопролитные сечи. Чтобы закрыть Ростов и Суздаль от враждебных Мурома и Рязани, Владимир Мономах утвердил город на вершине Клязьминского хребта. Где торчали обнесённые тыном землянки издревле селившихся здесь людей, поднялся детинец. Крутизну берегов Клязьмы и Лыбеди усилили насыпные валы. Вдоль гребней встали дубовые стены. Воротные и угловые башни выросли до небес. Одним не взял Мономахов город – размерами. Киев и Новгород равнялись с Парижем и Лондоном. Владимир от Суздаля отставал, где уж с Новгородом тягаться.
Как праздника ожидал Андрей Юрьевич начала работ. Едва освободила весна реки от ледового заточения и сдёрнула с полей снеговые ковры, прозвучало княжье его слово. И потянулись на восход и закат новые земляные гребни. Устья окраинных оврагов соединились высокими перемычками.
– Были бы человеку крылья даны или рукой за облако ухватиться, посмотреть с высоты, какие очертания примет город, – обернувшись к Андрею Юрьевичу, проговорил Пётр.
– Взлетать не потребуется, боярин, – весело ответил князь. – Словами скажу, что видят соколы, синицы да ласточки. Кажется птицам небесным, будто лежит между синими реками наконечник копья, оброненного богатырём. Тупым концом копьё повёрнуто к Киеву, остриём нацелилось на Рязань.
Князь и Пётр стояли на южном валу, где велись основные работы. Князь был весел. Он года сбрасывал с плеч, когда выходил на валы. Пётр, не в пример обыкновенному, казался обеспокоенным. То и дело бросал он на князя быстрый потаённый взгляд. Скоро ли отпустит? Диво дивное приключилось вчера с боярином, и ему не терпелось покинуть валы. Под вечер на торгу встретил он девицу – королевну заморскую. И прежде она на пути попадалась, а тут словно огнём обожгло. Душа в синих глазах потонула, руки-ноженьки молодецкие сковала золотая коса. Бросился Пётр за девицей, попытался ласково заговорить. Она же в ответ: «Ступай своей дорогой, боярин. Народ созову» – и быстрее ножками засеменила. Пётр не растерялся, прикинул, из какой лавчонки девица выпорхнула, насел на купца: «Кто такая, как зовут, где проживает?» Упёрся седобородый: «Не знаю, боярин, о ком расспросы ведёшь. Много красавиц заглядывают в мою лавчонку. Подвески и браслеты что для боярских жён, что для мизинных людей – для всех у меня припасены. Не прикажешь ли показать?» На торгу, у кого Пётр ни выпытывал, у всех был один ответ, как сговорились: «Не знаем, про которую выспрашиваешь, боярин. Синих глаз и кос золотых во Владимире не сосчитать. Поглядеть, так каждая раскрасавица». – «Такая лебедь одна». – «Тогда жди-пожди, в другой раз встретишь». Не приучен был Пётр ждать. Если что приглянулось, вынь да положь. На счастье, мужичонка к нему придвинулся, тощий, лицо испитое, нетрезвый, должно быть, с утра. «Иди следом, боярин, да чтоб вместе нас не приметили». Пётр пошёл. Мужичонка завёл его за складские сараи, по сторонам огляделся, зашептал: «Не веди расспросы, боярин, не скажут тебе владимирцы». – «Ты, что ли, скажешь?» – «Скажу, коли не выдашь». – «Зачем выдавать? Дам – вот, держи». Пётр сорвал с пояса кошелёк. Мужичонка заулыбался, затряс головой. «При такой твоей доброте дом покажу, где лебёдушка проживает». – «За показ отдельно получишь. Веди». – «Нет, боярин, сегодня туда нельзя, к темноте дело движется». – «Когда можно?» – «Завтра до темноты». – «Ладно, завтра. Освобожусь – приду». – «За воротами буду ждать. Оттуда мы мигом».
Солнце на полдень повернуло, а князь и не думал спускаться с валов. Теперь он стоял возле Федотовых плотников и смотрел со вниманием, как артель распускала дубовые брёвна на доски. Топоры в привычных руках ходили будто бы с лёгкостью, на самом деле с силой врезались в дерево. Доски получались гладкими, без уступов и выщербин, словно вырубленные сверху донизу единым взмахом меча.
Возле Федота, приспособив вместо скамьи чурбан, расположился Кузьмище Киянин. Летописца и плотника часто видели вместе. Один был книжник, другой – рукодел, один был молод, время другого к старости повернуло, а соединила их крепкая дружба. Нравилось им друг у друга знания перенимать.
– Так я тебе, Кузьма, доложу, – звучал сквозь перестук топоров неторопливый говор Федота. – Много ты сказов осилил про стародавние времена, руби-топор, а того не знаешь, что помогла Илье Муромцу одолеть Соловья-разбойника зелена трава, прозываемая «могущеник». Слышал про это?
– Не слышал. Где же растёт удивительная трава?
– При воде растёт, вот где. Дело так вышло. Перед самой битвой отправился богатырь Илья Муромец к лесному ручью. Видит, жёлтые цветы по бережку на выпрямленных стеблях качаются. Вдохнул Илья запах кореньев, и вошла в него сила великая, храбрость безмерная. Потому и назвали цветы «могущеник». Отвар из кореньев сварить, пчелиной смолки добавить – вот тебе и живая вода, руби-топор. Кровь, из раны текущую, в миг один остановит, силы раненому в один час возвернёт. Я без сулеи с отваром, как без топора, в лес не хожу. Топор и сулея всегда при мне.
– Скажи-ка, Федот, – вступил в разговор князь. – Случалось тебе слышать про орудие с железными зубьями? Пилой прозывается. Дерево, сказывают, как сало режет.
– Слышал, князь-отец наш, – усмехнулся Федот.
– Что же одним топором довольствуешься?
Федот работу прервал, уставился удивлённо на князя.
– Мудрый ты человек, князь-отец наш, книжный и в деле нашем, не в пример моему дружку Кузьмищу Киянину, ладно разбираешься. А не к месту пилу помянул, попусту слово молвил.
– Так ли уж попусту?
– Пила – орудие глупое. Зубья придуманы для слаборуких, и дерево от пилы слабеет, волокна размягчаются. Другое дело топор, руби-топор. Рубит как меч. Поры в дереве закупорятся, сырость не попадёт. Рубленая изба двести и триста лет простоит, к дальним правнукам перейдёт. Пилой-ка попробуй.
Федот в сердцах схватился за топор, сердито застучал, но не удержался, любовно провёл ладонью по гладкой доске.
– Видишь, доски дубовые, а словно из меди отлиты.
– Для чего столько дуба заготовляете?
Князь готов был часами вести разговоры с градниками. Надменность свою он оставлял на подворье, приходя на валы, делался обходителен, прост. Нравилось это мизинным людям.
– Зачем, говоришь, доски понадобились, князь-отец наш? – не сразу отозвался Федот. – Тебе одному скажу, без боярина, руби-топор. Дело-то, как бы сказать, государственное.
Федот отвёл князя в сторону.
– Стены двойные ставим, оттого и досок вдвое идёт, – донеслась неторопливая речь. – Помнишь, сказывал тебе про ловушки для звуков? Чуть начнут подкоп рыть – двойные стены сразу оповестят. К примеру сказать, как короб гуслей или гудка, так же и стены двойные – каждый звук вдвое усиливают.
Пётр назад отошёл, словно не желая мешать разговору, и чуть не бегом припустил с валов. Мужичонка, как сговорились, ждал за воротами. При виде Петра он поскрёб горстью в затылке, сморщил короткий приплюснутый нос:
– Эх, грех непростительный на душу беру.
– Не мети языком, как помелом торг, грех на себя перекину.
– Идти туда боязно, боярин, одумаешься, может быть.
– До сей поры со страхом не встретился, любопытствую повидать.
– Страх страху рознь. Бывает, вовек не оправишься.
– Надоел пустой болтовнёй, веди, коли взялся.
Пётр метнул из-под тонких бровей нетерпеливый злой взгляд, рукой коснулся кинжала. Вздыхая и мелко крестясь, мужичонка поплёлся вдоль кромки оврага, по тропинкам, проложенным среди землянок и обнесённых частыми кольями изб.
– Куда ведёшь? – окликнул Пётр провожатого, когда тот начал спускаться вниз. – За оврагом жилищ не имеется.
– Есть, боярин, одна изба. В самом лесу стоит.
– Смотри, коли обман, навсегда в овраге останешься.
– Какой обман! – Мужичонка махнул рукой. Видно, крепко он был не рад, что ввязался, трясся почище, чем в огневице.
Пётр обогнал мужичонку, первым перепрыгнул через ручей, стал карабкаться вверх. Ноздри защекотал сладкий весенний дух. Склон стоял, как молоком облитый, весь в белой черёмухе. Малиновки, пеночки, иволги пели и щебетали в кустах.
– Хоть режь, хоть руби, боярин, – дальше с места не двинусь, – проговорил мужичонка, едва взобрался наверх. – Место тебе покажу – и назад. Может, и ты одумаешься?
– Знать, страх вместе с тобой родился. Чего страшишься?
Мужичонка уставился в землю, с трудом произнёс:
– В том лесу «хозяин» живёт.
– Сам, что ли, видел?
– Кабы видел, в живых не ходил. Гордей вон, кузнец, с ним знался – и нет Гордея. Лебёдушка-то твоя – его дочь.