Дюма — страница 111 из 118

тизм и добрая воля, подкрепленные 30 000 франков, сотворят чудо». Ответа не получил. 22 октября умерла Катрин Лабе. За несколько лет до этого Александр-младший пытался поженить своих родителей, отец (по словам сына) был согласен, мать отказалась: «Он опоздал на сорок лет…» Дюма не был и на ее похоронах. Сам расхворался: ларингит, тяжесть в животе, руки опять тряслись. Сын предполагал цирроз печени и сифилис — тогда при любых неясных симптомах подозревали сифилис. Современные врачи считают, что у Дюма были гипертоническая болезнь, которую тогда не лечили, и нарушение функций щитовидной железы — гормональное заболевание, которое не умели даже диагностировать. Сейчас он с такими болячками прожил бы лет 80, но по тем временам и 70 — много, большинство его ровесников уже спали вечным сном…

Разбитый, в ноябре он вернулся в Париж — там все бурлит, все обсуждают недавние события: 2 ноября на могиле депутата Бодена, убитого на баррикаде 3 декабря 1851 года, произносились речи о «тиране, пришедшем к власти путем переворота», пытались устроить демонстрацию, ряд газет объявили сбор денег на памятник убитому, их редакторов отдали под суд. Защищавший их Гамбетта сказал, что будет вести дело не как уголовный, а как политический адвокат, и обвинял «преступную власть». Редакторов приговорили к штрафу, публика вынесла их из зала суда на руках, а Гамбетта, ранее популярный лишь в молодежной среде, стал всеобщей надеждой. Дюма немного оправился, ходил на концерты, но был слаб — совсем старик… В. В. Верещагин, «Листки из записной книжки»: «Дюма-отца я видел только раз в жизни в Париже… Некая m-me А. (Олимпия Одуар. — М. Ч.), путешествовавшая по США, рассказывала на вечере впечатления своей поездки… В указанный час зала наполнилась народом, но лектриса не показывалась, и ждать ее пришлось так долго, что публика вышла из себя, хлопая, стуча и крича разный нелестный для барышни вздор. Наконец она появилась на эстраде под руку со стариком Дюма. Оказалось, что этот великий невменяемый младенец, обещавший представить m-me А. собранию, куда-то пропал, и его пришлось разыскивать. Сюрприз был велик, и вся зала, забыв недавнее неудовольствие, разразилась сначала довольным „А-а-а!“, а потом громом аплодисментов. Фигура старого писателя представляла из себя нечто необычайное: колоссальных размеров, до крайности тучный, с красным, отекшим лицом, обрамленным густою шапкою седых волос, он, тяжело дыша, опустился на кресло около лектрисы и сначала стал обводить глазами собрание, а потом, постепенно все более и более смыкая их, начал клюкать носом и даже похрапывать…»

Да, он мог заснуть на людях, да, выглядел комично, болел (совсем нет денег, из слуг остались только Василий и кухарка, продавали мебель), но работать не прекращал: работа — жизнь. Лежа диктовал д’Оржевалю или Виктору Леклерку «Сент-Эрмина». Великолепное начало: «Вот мы и в Тюильри, — сказал первый консул Бонапарт своему секретарю Бурьену, входя во дворец, где Людовик XVI совершил предпоследнюю остановку по пути из Версаля на эшафот, — постараемся же здесь и остаться». Но дальше начинается переписывание старого. Пересказ «Иегу», опять леди Гамильтон, Нельсон, Партенопейская республика… И Наполеон не получился: искренне ли, боясь ли Луи Наполеона, желая ли ему угодить, но Дюма написал слащаво и скучно. «Этот диктатор обещал быть столь же мудрым в будущем, сколь великим он был в прошлом, и обладал такими противоречивыми качествами, какие Бог никогда не соединял в одном человеке, а именно силу гения великих полководцев с терпением, определяющим судьбу и величие основателей империй. Именно поэтому возникла надежда, что, поставив Францию во главе наций и добившись усиления ее влияния и славы, этот человек наконец сделает ее свободной». И тот хотел — «Если бы мне пришлось выбирать, чью судьбу повторить, я предпочел бы судьбу Вашингтона» — да не смог: война, заговоры… и как-то так, вопреки его воле, вышла диктатура…

Что касается Сент-Эрмина, он философствует, и, надо полагать, это философия Дюма: он был «пантеистом и верил в вечность материи… однако в бессмертие души он не верил, потому что душа ему никогда не являлась». «Вместо того чтобы стать Богом всех миров, создавать вселенскую гармонию и порядок среди небесных светил, мы сами породили в своем воображении Бога личного, который призван вершить не природные потрясения, а всего лишь наши ничтожные частные неурядицы и беды. Мы воспринимаем Бога — такого, которого не в состоянии понять наш человеческий разум и к которому неприменимы наши человеческие мерила, которого мы не видим ни полностью, ни отчасти и который, если существует, то он одновременно всюду, — мы воспринимаем его так, как в древности — бога домашнего очага, как небольшую статуэтку с локоть высотой…» Если же все-таки «Бог заблуждался, если, вопреки всем вероятностям и возможностям, Бог оказывался неразборчивым или несправедливым, если жизнь человеческих существ состояла лишь из набора материальных событий, предоставленных воле случая, и на этого Бога никто не имел права жаловаться», — Сент-Эрмин «будет бороться против такого Бога, он будет жить достойно и честно без такого Бога».

Прежде чем писать, Дюма, «клюкающий носом старичок», перелопатил громадный объем документов: переписку Наполеона, мемуары Бурьена, герцогини д’Абрантес, начальника службы внешней разведки Демаре, массу чиновничьей переписки о разных мелочах. Благодаря этой скрупулезности Шопп в начале XXI века и смог отыскать «Сент-Эрмина», утерянного, не упоминавшегося в библиографиях: он сперва наткнулся на ответ Дюма в «Вестнике» журналисту д’Эскампу, который говорил, что Дюма оклеветал семью императора в некоем тексте, стал разматывать клубок и нашел сам текст.

«Сент-Эрмин» начал выходить 1 января 1869 года (и выходил до 30 октября с редкими пропусками). Его сразу отругал этот самый д’Эскамп. Дюма шумиха была на руку — реклама, — но отвечал он серьезно: «Вы утверждаете, сударь, что невозможно, чтобы Бурьен позволил себе утром войти в спальню Бонапарта, когда Жозефина была в постели. Сейчас Вы убедитесь, что ему было позволено, и даже приказано, гораздо больше: Бурьен, камердинер: „Среди указаний, которые мне давал Бонапарт, было одно, особенное. ‘Ночью, — говорил он, — старайтесь не входить ко мне в спальню. Никогда не будите меня ради хороших новостей. Хорошая новость подождет. Но если придут дурные вести, будите меня немедленно, ибо в таком случае нельзя терять ни минуты’“. Видите, сударь, Бурьену было позволено входить ночью в спальню Бонапарта. Это означает, что у него был свой ключ и при необходимости он мог войти туда в любое время. Или, что вероятнее всего, ключ всегда оставался в двери, поскольку лестница вела в кабинет Бонапарта». (Д’Эскамп отвечал: «У писателя и историка должно быть нечто, чего не могут заменить ни воображение, ни талант, ни ум, — это нравственность».)

Леклерк, улаживавший театральные дела Дюма, договорился с театром «Шатле» о пьесе по «Белым и синим». Дюма написал ее за четыре дня, там была сцена, где кричали «Да здравствует республика» и пели «Марсельезу», цензура пьесу запретила, но после долгих переговоров сняла запрет. Март прошел как на качелях — то хорошее, то грустное: 4 марта Дюма ездил на похороны Ламартина (некролог: «Ты им отдал твою душу: они ее недооценили. Ты им отдал твое сердце: они его бичевали…»), 7-го присутствовал на вечере в честь сотого представления «Графини де Монсоро», 10-го — премьера «Белых и синих», овации (автору и «Марсельезе»), а 14-го прекратил свое существование «Театральный журнал»… Мари писала подругам, что отец опять расхворался, Олимпия Одуар предложила ему пожить в ее загородном доме возле парка Мезон-Лаффит, он пробыл там (с Леклерком) до конца апреля, продолжая слать Даллозу «Сент-Эрмина». Дюма там стало получше, и май он провел в Париже. Сыну: «Рука у меня дрожит, но не волнуйся, это пройдет. Она стала дрожать как раз из-за отдыха. Она так привыкла трудиться, что, когда я принялся диктовать, она не вынесла подобной несправедливости и, чтобы чем-нибудь занять себя, принялась дрожать… Я чувствую себя лучше…» Видимо, вполне сносно себя чувствовал, так как смог съездить в мае в Сен-Мало, где происходило действие некоторых сцен «Сент-Эрмина» и жил Пьер Маргри, помощник хранителя архива Морского министерства, предложивший консультации по роману. «Надо ли Вам говорить, что я принимаю Ваше предложение. Надеюсь, что Вы молоды и полны сил. Сам я страдаю болезнью сердца, которая не позволяет мне выходить из дома, в противном случае я бы не решился сообщить Вам, что жду Вас у себя в любое удобное для Вас время… Я был бы Вам премного обязан, если бы Вы могли поделиться со мной сведениями о побережье Индии…» Не забыл и про «Сотворение и искупление» — съездил в Верден за материалами об осаде города пруссаками в 1792 году; когда руки дойдут писать, неизвестно, но вдруг потом не будет сил на поездку?

24 мая и 7 июня — выборы: всю избирательную кампанию официозные газеты убеждали читателей, что все оппозиционеры — «красные» и намерены «развалить страну». Официальные кандидаты получили большинство, но далеко не такое прочное, как раньше, — 4 миллиона 438 тысяч голосов против 3 миллионов 355 тысяч. Правда, в парламенте сторонников Империи оказалось 218 против 71 оппозиционера (30 республиканцев, 41 легитимист). Странно? Все просто: кандидаты от партии власти называли себя независимыми, и таких было избрано 90 человек. Громадная разница меж городом и деревней; в деревнях власть получала 80 процентов, в Париже и Марселе оппозиция набрала почти 70 процентов (от Парижа прошел, в частности, Гамбетта). По Парижу прокатились несанкционированные митинги, никто не погиб, только арестовали массу народа, но в некоторых городах дошло до стрельбы. Палата собралась 28 июня, 116 депутатов потребовали предоставить парламенту самому определять отношения с правительством, император нашел выход — отложить заседания палаты. Лависс и Рамбо: «С этого момента для многих здравомыслящих людей стало очевидным, что Империя погибнет, если только, вернув себе популярность какой-нибудь счастливой войной, она не прибегнет к новому государственному перевороту». Неизвестно, увы, за кого голосовал Дюма, — он в ту пору колебался между республиканцами и «третьей партией» Оливье. Кажется, никогда он не был так далек от политики, как летом 1869 года: ее вытеснила кулинария.