— Не пропустите!
— Как можно!..
Потом собеседники снова обменивались рукопожатием — масоны и карбонарии прибавляли к этому условный знак, другие обходились без него — и расходились, бормоча себе под нос:
— Чтобы я пропустил такое событие?! Да ни за что!»
Покричали «долой Виллеля» и получили плюху — роспуск Национальной гвардии. И все же с этого времени «из темноты стали выступать неясные силуэты преемников великих людей 1789 года» — «военных, адвокатов, банкиров, ученых, промышленников, артистов, студентов», что, «несмотря на несходство мнений, объединялись против общего врага — правительства!». Ноябрь 1827-го, выборы, к госслужащим обращен правительственный циркуляр: «Если они являются избирателями, они должны голосовать в соответствии с пожеланием Его Величества… а также привлечь к этому всех избирателей, на которых они способны оказать влияние. Если они не являются избирателями, они обязаны, действуя скрыто и настойчиво, попытаться уговорить знакомых избирателей отдать голоса за председателя». Беспорядков никто не планировал, но одна из воюющих сторон к ним готовилась, причем не та, которая могла их вызвать. Сальватор, герой «Парижских могикан», разговаривает с полицейским Жакалем:
«— Стало быть, вы пришли меня предупредить, что бунт назначен на сегодняшний вечер?
— Несомненно. Вы понимаете, что я неплохо разбираюсь в настроениях и намерениях толпы и могу утверждать, что, когда новость о победе, одержанной оппозицией, облетит Париж, столица встрепенется, начнутся песнопения… А от песни до лампиона один шаг. Когда город запоет, все начнут зажигать иллюминацию. Как только это будет сделано, от лампиона до петарды рукой подать… Случайно какой-нибудь военный или священник пойдет по улице, где будут предаваться этому невинному занятию. Уличный мальчишка, опять же случайно, бросит одну из петард или ракет в почтенного прохожего… Это вызовет, с одной стороны, большую радость и взрывы хохота, с другой — крики ярости и призывы: „На помощь!“ Обе стороны обменяются ругательствами, оскорблениями, ударами, может быть; ведь движения толпы всегда непредсказуемы!
— И вы полагаете, что дело дойдет до драки?
— Да! Видите ли, какой-нибудь господин замахнется тростью на мальчишку, тот пригнется, чтобы избежать удара; наклонившись, мальчишка, как всегда случайно, нащупает под ногами булыжник. А в этом деле стоит только начать! Как только будет поднят первый камень, за ним будут подняты другие, и скоро образуется настоящая гора. А что делать с горой камней, если не баррикады? …В эту минуту полиция проявит отеческую заботу. Вместо того чтобы арестовать вожаков, а такие, как вы понимаете, всегда найдутся, полиция отведет глаза и скажет: „Ба! Несчастные дети! Пусть поразвлекутся!“ — и не станет беспокоить тех, кто строит баррикады… Среди всеобщей сумятицы кому-нибудь может явиться мысль выстрелить не петардой или ракетой, а из пистолета или ружья. О, тогда, как вы понимаете, полиция, не желая обвинений в слабости или соучастии, будет вынуждена вмешаться».
Воскресенье, хорошая погода, люди гуляли, никто бунтовать не собирался, лениво злословили, ждали газет с результатами выборов, дождались и с изумлением прочли, что оппозиция получила почти половину голосов. «Некоторые новости распространяются с поразительной быстротой. Итак, толпа всколыхнулась. Казалось, вместе с толпой качнулись и дома». Но толпа продолжала просто гулять, файеры немного позажигали и всё, ни одного булыжника. «Господин Жакаль был разочарован: порядок везде царил такой, что казалось невозможным его поколебать». Придется объявить на следующий вечер народные гулянья. Но горожане опять беспорядков организовывать не пожелали. Тогда появились «странные люди в лохмотьях», начали кричать «Убивают!» и швырять камни в окна. Большинство гулявших примеру не последовали, но в конце концов удалось распалить несколько групп парижан, что попроще, и они начали складывать баррикады — со смешками, не всерьез; Сальватор попытался увести своих знакомых, предупредив, что вот-вот явится полиция.
«— Возможно ли, господин Сальватор?! — вскричал возмущенный плотник. — Стрелять в безоружных!
— Это лишний раз доказывает, что вы здесь не для того, чтобы совершать революцию, раз у вас нет оружия».
Расстрел беспомощной, игрушечной баррикады на улице Сен-Дени был так ужасен, что королю пришлось отправить правительство в отставку. Премьером стал умеренный Мартиньяк: «Поверхностным наблюдателям могло показаться, что достигнут мир между традициями прошлого и устремлениями к будущему. Однако глубокие умы не доверяли поверхностным приметам. Они знали, что… подобные временные перемирия только передышка, предшествующая великим потрясениям. Ведь именно голубое небо и может предвещать раскаты грома, а революция, когда она дремлет, лишь набирает силы для будущей борьбы».
15 октября 1828 года заслуженный поэт Пьер Жан Беранже, член умеренного общества «На Бога надейся, а сам не плошай», издал сборник стихов. Против него возбудили дело по трем статьям: оскорбление религии, оскорбление королевского достоинства и разжигание ненависти к власти. Обещали минимальный срок, если признает вину, он отказался, получил 10 месяцев (Дюма бывал у него в тюрьме) и громадный штраф; деньги для уплаты парижане собрали за три дня. В том же году — менее известные случаи, забытые всеми, кроме Дюма: Этьен де Сенанкур издал книгу «История моральных и религиозных традиций», получил девять месяцев тюрьмы и оправдание апелляционным судом; журналист Кашу-Лемер получил, несмотря на блистательную защиту адвокатом Ше-Дестанжем, 15 месяцев за слова о необходимости смены правительства. В июле 1829 года редактор «Корсара» Вьенно получил за статью 15 суток и штраф, это его не «исправило», и журналисту Фонтану за сатиру на короля дали… 10 лет! «Этими скандальными судами власть окончательно отдалилась от людей. Правительство, которое восстановило против себя народ, армию, средний класс и литераторов, вступает на скверную дорожку».
Август 1829-го: король сменил Мартиньяка на князя Полиньяка, «одного из тех кошмарных сторонников монархии, которые оказывают на общество чрезмерное давление, что не может не привести к взрыву». Декабрь: историки Тьер и Минье и Арман Каррель основали газету «Национальная», финансируемую банкиром Лаффитом, провозгласили верность Бурбонам, но при условии соблюдения конституции, а через месяц сказали, что раз король условий выполнять не намерен, то лучше бы на трон сел Орлеанский. Тьера приговорили к большому штрафу; его мог легко оплатить Лаффит или Орлеанский, но было правильнее объявить краудфандинг — и собрали деньги в один момент. Адольфу Тьеру — запомним это имя — было 33 года (1797–1877); по образованию он юрист, стал историком, издал труд «История французской революции с 1789 года до 18 брюмера», ставший бестселлером; замечали, правда, что он всегда сочувствует тому герою, что на коне, а потом — тому, который казнил первого; коллеги уличали его также в поверхностности. Маленький человечек в очках, интеллигентный, с ядовитым языком; к его мнению очень прислушивались.
Март 1830 года: палата обратилась к королю с требованием отставки Мартиньяка, король ее распустил, выборы 23 июня, но ясно: если они пройдут не так, как надо, разгонят и новую палату. Что делать, никто не знал; люди, что хотели перемен, были непоследовательны и слабы. В романе «Бог располагает» описано собрание у Лаффита («…делец от революции, ловко и мило исполнявший роль сводни… он был мастером спекуляций и в области политики… В нем не было той страстной силы, что может увлекать массы на площади, но в салоне противостоять ему было невозможно»), там же — Тьер («Ему любой повод был хорош, только бы говорить о себе — о своей статье, об историческом сочинении, где он подравнял под свой рост грандиозные фигуры деятелей 1789 года»), «прочая публика состояла из газетчиков, владельцев мануфактур, депутатов, сплошь приверженцев либеральных идей: одни принадлежали к революционной фракции и в дерзости своей доходили чуть ли не до того, что мечтали свергнуть короля и на его место посадить другого; вторые, из фракции умеренных, хотели бы изменить образ правления, не посягая на правящих лиц, и ничего бы лучшего не желали, как сохранить Карла X на троне при условии, что он изменит своим принципам». Но вот кто-то заговорил о республике:
«— Республика! — повторил журналист с ужасом. — Но чтобы сделать ее возможной, требуется, чтобы у нас были республиканцы. А кого здесь, во Франции, можно назвать республиканцем? Ну, допустим, Лафайета, а кого еще? Несколько пустых мечтателей и несколько фанатиков. И потом, еще слишком свежа память о революции с ее эшафотами, всеобщим разорением, войной против целой Европы, Дантоном, Робеспьером и Маратом, чьи кровавые призраки лучше не тревожить. Нет, ни один честный человек не пойдет за тем, кто осмелится поднять запятнанное кровью знамя…» Герой, Самуил Гельб, рассуждает: «Что самое забавное… так это жалобная, растерянная мина нашей добрейшей оппозиции, которую двор считает такой свирепой, страх наших либералов перед собственной дерзостью… Вчера в моем присутствии Одийон Барро, которому кто-то сказал, что на государственный переворот надо ответить революцией, даже завопил от ужаса при одной мысли о том, чтобы призвать народ выйти на улицы… Однако им придется к этому прийти. То-то будет занятно, когда настанет день и их поманят министерским портфелем — в погоне за ним они растопчут корону».
Дюма немного знал этого Барро (1791–1873), адвоката, возглавлявшего самую умеренную ветвь оппозиции, знал шапочно почти всю оппозиционную «тусовку»: она не бывает велика. Было четверо, которых он знал ближе, чем других; они не стали прототипами четырех мушкетеров, во всяком случае напрямую, но мы будем следить за их судьбами, переплетающимися с судьбой нашего героя. Арман Каррель, 30 лет, бретер, в 1823-м воевал в Испании на стороне революционеров, приговорен к казни, оправдан апелляционным судом; бледный, изящный, чопорный. «Хотя он придерживался самых передовых взглядов, у него были самые аристократические привычки, какие можно вообразить, и это создавало престранный контраст между его речами и видом… я бы не сказал, что мы были друзьями; он считал, что во мне слишком много от поэта, я считал, что в нем слишком много от военного». Жюль Бастид, 30 лет, капитан артиллерии, карбонарий; тощий, длинный, черные усы, глаза «с обычным выражением возвышенной тоски», «истинный парижанин, для которого тюрьма в Париже была лучше бегства в самую прекрасную страну»: «За его чрезвычайно простодушным обликом скрывался мощный ум, но это обнаруживалось лишь при близком знакомстве… я никогда не видел менее честолюбивого человека. На совещаниях он обычно молчал, но когда говорил, это было резко, смело, открыто и даже жестоко». Годфруа Кавеньяк, 29 лет, военный юрист; рыжеусый блондин, крепыш, остроумный, бесстрашный, «он всегда говорил что думает и высказывался ясно». Этьен Араго, 28 лет, младший брат трех знаменитостей (ученые Франсуа и Жак Араго, генерал Жан Араго), студент-химик, исключенный из Политехнического за «политактивизм», организатор побега из тюрьмы приговоренных по делу о мятеж