Дюма — страница 82 из 118

Глава четырнадцатаяЗАЯЦ И ВОЛК

Загородный дом Дюма не купил, а снял в сентябре 1854 года за 3600 франков в год дом на улице Амстердам, 77, с каретным двором: вместо двора разбил сад, завел кур с петухом, собак и кошек, вызвал дочь — начинать оседлую степенную жизнь. Завершал «Графиню де Шарни»: 7 ноября 1793 года Конвент объявил суд над королем. Бальзамо, вновь появившийся на страницах, а с ним и автор считали это одной из главных ошибок революции: умнее было его втихую удавить, как бы цинично это ни звучало, а если уж судить, то не лично короля, а принцип монархии. А так получили жертву — это еще аукнется. Дантон опять пытается все взять в свои руки, но брезгливые жирондисты в Конвенте не дают. Все, кто мог предотвратить террор, оказались бессильны; на первый план выходят Марат, «кровавое чудище», и Робеспьер, который до сих пор «прятался» и «выжидал», и уже маячит на горизонте — но видит его лишь всезнающий Бальзамо — «новый Цезарь», что «восстановит трон Карла Великого».

«— Стало быть, наша борьба за свободу бесполезна?! — в отчаянии вскричал Жильбер.

— А кто вам сказал, что один из них, сидя на троне, не сделает для свободы так же много, как другой — при помощи эшафота?..

— Каков же будет результат от всего этого шума, дыма и неразберихи?

— Результат будет такой же, как после всякого генезиса, Жильбер; на нашу долю выпало похоронить старый мир; нашим детям суждено увидеть рождение нового мира; а этот человек — великан, охраняющий в него вход… Братья, придет день, когда слово, представляющееся нам священным, — родина или другое слово, которое мы считаем святым, — нация — исчезнут, как театральный занавес… все выдуманные границы исчезнут, все искусственные перегородки будут сметены…»

Самое интересное — «шум, дым и неразбериху» — Дюма опять не написал, говорил даже, что «Графиня де Шарни» — его последняя книга о революции, но, еще не закончив ее, начал новую — «Инженю», публикация в «Веке» с 30 августа по 8 декабря 1854 года. Сюжет предложил Поль Лакруа. Был такой писатель Ретиф де ла Бретон (1734–1806), считался «порнографом», после смерти был забыт, Лакруа раскопал в библиотеке Арсенала его роман «Инженю Саксанкур, или Разведенная женщина»: считается, что в нем описана жизнь его дочери Агнес, вышедшей замуж за мошенника, жестоко с ней обращавшегося. Обсудили с Маке, тот взялся за работу, но потом отказался. Тогда Дюма решил присовокупить к Бретону Марата, который тоже написал роман, «Приключения молодого графа Потоцкого» (изданный в 1847-м его дочерью): Потоцкий полюбил бедную девушку, но ее жестокий отец ее убил (потом Потоцкий стал политиком, был знаком с французскими революционерами). Соединить эти два романа, очень плохих, и написать на них таким же ужасным языком пародию — какой-то постмодернизм в кубе.

Итак, Марат в Польше (на самом деле он не жил в Польше) изнасиловал под наркотиком (какой оригинальный ход!) дочь помещика, его избили и прогнали, потом он пережил невероятные приключения в России, наконец в Париже встретил свою жертву и узнал, что у него есть сын. А вот тут — сюрприз: «кровавая жаба» оказалась нежнейшим отцом и помогла сыну устроить счастье с дочерью Бретона. В романе фигурируют все знаменитости: Дантон, Демулен, доктор Гильотен, поэт Андре Шенье, художник Давид, кулинар Гримо де ла Реньер, правда, пришиты они к делу как-то косо — то ли Дюма без Маке трудно было выстроить сюжет, то ли он просто торопился — роман вообще написан небрежно, с фразами как из учебника: «С этого времени и возник… рабочий вопрос, снова вставший в 1848 году…»

Дочь Бретона была еще жива, ее родственники подали в суд, требуя прекращения публикации, не добились, в итоге — скандал, реклама, прибыль. Но в целом дела ухудшались: тираж «Мушкетера» с семи тысяч экземпляров снизился до трех с половиной тысяч, одни сотрудники уходили, другие требовали денег. Дюма передал управление Ксавье де Монтепану. Асселен: «В конце концов он устал быть одновременно и автором, и редактором, управляющим, и единственным инвестором…» Зарабатывал по мелочи где мог: выпускал сборники своей периодики, составлял предисловия к чужим книгам, как, например, к фантастическому роману об африканских людоедах Луи дю Куре «Путешествие в страну Ням-Ням», в «Родину» дал «Беседы путешественника» о поездке с Нервалем в Германию в 1838 году. Кажется, выдохся, не знал, о чем писать; единственная пьеса того периода — «Совесть» по мотивам драмы Августа Ифланда, сыграна без успеха в «Одеоне» 4 ноября. Начало 1855 года омрачило ужасное событие: Нерваль, предыдущий год проведший в «психушках», 26 января был найден повесившимся. Дюма к нему в лечебницы ходил, выбил для него у Французского театра заказ на перевод пьесы Коцебу «Мизантропия и раскаяние»; незадолго до смерти Нерваль писал ему о переселении душ, Дюма отвечал: «Вы знаете, я материалист. Увы! Мне вовсе не хотелось бы никого вербовать в мою печальную веру. Лучше обратите меня в Вашу, дорогой друг, Бог, как я вижу, говорит Вашими устами». Нерваля отпели в соборе Парижской Богоматери, хоронили на Пер-Лашез (самоубийство удалось замять) за счет Союза писателей. Дюма был, видимо, убит, так как даже не смог написать некролог, что делал исправно по случаю похорон, собрался с силами лишь год спустя: «Ровно год, как тихо, никого не обеспокоив, так незаметно, что скромность эту можно принять за презрение, от нас ушел писатель потрясающей искренности, высочайшего и ясного ума, который никогда его не покидал…» Завершил начатый Нервалем перевод — «Мизантропию и раскаяние» сыграли 28 июля — и стал писать, что делал очень редко, «в стол» душераздирающий текст «Жерар де Нерваль. Новые воспоминания»: тут и смерть матери, и гибель Орлеанского, и «каждый раз часть сердца отрывалась и умирала».

Крымская война шла успешно для Наполеона III и скверно для его врага: 18 февраля 1855 года, после известия о поражении русских на Альме и под Инкерманом, внезапно умер Николай I. Официальная версия — воспаление легких. Но так как о смерти долго не объявляли, то возникли слухи, в частности о самоубийстве. У Дюма отношение к самоубийцам было абсолютно не христианское, римляне и греки, вскрывавшие вены, восхищали его, а Николай I ему все еще нравился (он, вероятно, воображал персонажа из своего «Учителя фехтования»), и он хвалил «крайнее, героическое и страшное решение умереть. Если бы Николай от него отступил, то перечеркнул бы все 30 лет своего правления; если бы продолжал искать победы в этой войне, то погубил бы Россию. На мир пойти он не мог, но этот шаг мог сделать его наследник». Еще о смерти — «Последний год Мари Дорваль» в «Мушкетере», Дюма объявил подписку на памятник, собрал мало, добавил свои, памятник сделали. С другой подпиской — на приют для больных девочек — вообще ничего не вышло: «дорогие читатели» стали скуповаты. Тогда Дюма предложил собрать деньги на памятник Бальзаку, умершему четыре года назад, вдова, заподозрившая какое-то мошенничество, подала в суд, подписку разрешили, но денег опять никто не дал. Очередная подписка: на бедняков (зима очень холодная), тут собрали кое-что. Очень сентиментален был Дюма в 1855 году — может, потому, что переживал новую любовь.

Эмма Манури-Лакур (1823–1860) вышла замуж в 17 лет. Первый муж скоро умер, второй был импотентом. В конце 1854 года она написала Дюма: зачем он издевается над бедняжкой Клеманс Бадер? Дюма растрогался, опубликовал письмо и свой ответ, потом Эмма приехала (она жила в Кане) на похороны Нерваля, познакомились. Похожа на Мелани Вальдор — неудовлетворена браком, пишет стихи, болезненная: «на всем ее облике лежал отпечаток какой-то горестной усталости». В феврале 1855 года Дюма гостил в ее имении Тьюри-Аркур и стал ее любовником, несмотря на присутствие мужа. Как же Изабель? Да как обычно: «Если бы женщины не оказывали ему услугу, бросая его сами, при нем и по сей день состояли бы все его любовницы, начиная с самой первой».

В марте Эмма пригласила к себе Мари Дюма, подружились, в апреле Мари узнала о беременности подруги и о том, что отец уговаривает ее сделать аборт, была возмущена; ее письмо отцу не сохранилось, только его ответ (который не все исследователи относят именно к этой ситуации): «Если женщина провинилась… она должна искупить свою слабость, как искупают преступление раскаянием. Но женщина с ее виной, равно как и мужчина с его бессилием (это, видимо, о муже Эммы. — М. Ч.), не имеет права заставлять третье лицо нести груз ее ошибки или его несчастья. Я изложил Эмме эти соображения до того, как был зачат ребенок. Они были ею взвешены, и решение высказано в следующих словах: „Ради моего ребенка я найду в себе силы все сказать и все сделать так, как надо!“ Именно благодаря этой решимости и было зачато существо, которое еще не появилось на свет и которое наперед осуждается обществом. Ничего не могло быть легче, чем не дать родиться ребенку, которого уже теперь лишают места в обществе… Как же сложится его жизнь, когда у матери такое состояние здоровья — она и сама считает, что может вот-вот умереть, — а отец уже настолько стар, что, испрашивая себе еще пятнадцать лет жизни, просит, пожалуй, чересчур много? Каждый из нас шел в этом деле на известный риск. Г-жа X. готова была разъехаться с мужем и так твердо на это решилась, что собиралась прислать мне копию своего брачного контракта, — правда, этого она не сделала. А мне грозил удар шпагой или выстрел, и я по-прежнему готов принять вызов». Вот почему Дюма осуждал Андре, отказавшуюся выйти за насильника, — женщина не должна рожать заведомо незаконное дитя, обрекая его на несчастья, и нечего сваливать вину на мужчину: поди да сделай аборт, дуреха…

Эмма не сделала аборта, Мари устроила отцу скандал с битьем посуды: ее психическое состояние (об этом намеками писал знакомым Ноэль Парфе) было не вполне адекватным. Жизнь с разгильдяем отцом оказала на нее, как и на ее брата, парадоксальное воздействие: она стала моралисткой, ригористкой, но в отличие от брата болезненно религиозной, на грани истерии: «видела» ангелов, рисовала их, одевалась чудно. Анатоль Франс: «Она — серьезная и красивая молодая женщина, чей вид, полный аристократизма и достоинства, возможно, немного проигрывает в женской привлекательности. Она воодушевленный мистик, в туалетах она имитирует одежду монахов и монахинь, ее пеньюары похожи на клобук и ее излюбленные украшения — кресты…»