Дюна — страница 72 из 115

— Вы считаете это прихотью?

— Чем же еще? К тому же и за императором есть небольшой должок, Фенринг. Я избавил его от беспокойного герцога.

— С помощью какой-то горстки сардаукаров…

— Какой еще Дом укрыл бы под своими мундирами руку императора в этом деле?

— Император задавался этим вопросом, барон, но с несколько иными акцентами.

Барон вглядывался в невозмутимое лицо Фенринга, не выказывавшего никакого волнения.

— Ах-х-х-х, кстати, — протянул барон, — надеюсь, император не считает, что сумеет провести такую же операцию против меня в полной тайне?

— Он рассчитывает, что необходимости в ней не возникнет.

— Не думает же император, что я ему угрожаю! — расчетливо добавив в голос гнев и горечь, барон соображал: «Пусть-ка поверит! Тогда я смогу усесться на трон, бия себя кулаком в грудь и вопя, что меня оболгали».

Сухо и отчужденно граф произнес:

— Император верит тому, что говорят его чувства.

— Неужели император посмеет обвинить меня в предательстве перед всем Советом Ландсраада? — барон в надежде даже задержал дыхание.

— Что значит здесь слово «посмеет» в отношении к императору?

Чтобы скрыть выражение лица, барон отвернулся. «Неужели все может случиться еще при моей жизни! — подумал он. — Император! Пусть он только обвинит меня! А там — подкуп и принуждение… да все Великие Дома объединятся! Они бросятся под мое знамя, как фазаны в укрытие. Чего еще они так боятся, как не сардаукаров, поодиночке расправляющихся с ними?»

— Император искренне надеется, что ему никогда не придется обвинить вас в предательстве, — произнес граф.

Барон попытался удержаться от иронии, ограничиться выражением оскорбленного достоинства, с трудом справился с собой и произнес:

— Я всегда был самым верным подданным. Не могу даже сказать, как эти слова ранили меня.

— Ум-м-м-м-ах-хм-м-м, — ответил граф.

Не поворачиваясь лицом к графу, барон кивнул:

— Пора отправляться на арену.

— Действительно, — согласился граф.

Они вышли из конуса молчания и бок о бок направились к Малым Домам, переминавшимся в ожидании у входа. Где-то в глубине дома звякнул колокол, — до начала поединка на арене оставалось двадцать минут.

— Малые Дома ждут, что вы возглавите их, — сказал граф, кивая в сторону ожидавших.

«Опять двусмысленность», — подумал барон.

Он поглядел на новые талисманы, повешенные по бокам входа в зал: задранную вверх бычью голову и писанный маслом портрет старого герцога Атридеса, отца покойного герцога Лето. На этот раз они пробудили в бароне недобрые предчувствия, он задумался: «Интересно, какие же чувства эти предметы вызывали в душе самого герцога Лето в залах Каладана и Арракиса: забияка-отец и бычья голова с его кровью, запекшейся на рогах».

— Человечество, ах, знает лишь, м-м-м-м, одну науку, — промолвил граф, проходя мимо подтянувшихся поближе подданных в приемную, узкую комнату с высокими окнами, пол которой был выложен белой и пурпурной плиткой.

— И что же это за наука? — осведомился барон.

— Это, ум-м-м-ах-х, наука, ах-х-х, недовольства, — ответил граф.

Малые Дома, следовавшие позади с овечьей кротостью и вниманием на лицах, рассмеялись с весьма уместным одобрением, но гармонию нарушили пажи, вдруг распахнувшие наружные двери. Там, урча двигателями, в линию выстроились наземные автомобили, на капотах которых трепетали флажки.

Повысив голос, чтобы преодолеть внезапный шум, барон произнес:

— Надеюсь, мой племянник не разочарует сегодня вас на арене, граф Фенринг.

— Пока, ах-х-х, меня, ум-м-м-м, наполняет лишь, хм-м-м-м, чувство предвкушения, да, — сказал граф. — При вербальном процессе, ах-х-х, всегда, ум-м-м-м-ах-х-х, следует задаваться вопросами, ах-х-х-х, родства.

Свой внезапный испуг барон скрыл, якобы поскользнувшись на первой ступеньке спуска. Вербальный процесс! Донос о преступлении против Империи!

Но граф хихикнул, превращая собственные слова в шутку, и похлопал барона по руке.

И всю дорогу, откинувшись на подушки бронированного автомобиля, барон искоса поглядывал на сидевшего рядом графа, размышляя, почему вестовой императора счел необходимым отпустить именно такую шутку в присутствии Малых Домов. Было совершенно очевидно, что Фенринг редко позволял себе поступки, не являвшиеся необходимыми, и уж, конечно, не тратил двух слов там, где можно было обойтись одним, и не ограничивал себя однозначным толкованием простой фразы.

Они сидели в золоченой ложе над треугольной ареной. Выли трубы, в рядах кресел вокруг них и по бокам гудели голоса. Тогда-то барон и получил ответ.

— Мой дорогой барон, — сказал граф, склоняясь к его уху, — вы ведь знаете, не так ли, что император официально еще не одобрил выбранного вами наследника?

Потрясение от этих слов словно затянуло барона в какой-то конус молчания. Он глядел на Фенринга, не замечая подошедшей сзади леди Марго, только что миновавшей кольцо охраны вокруг ложи.

— Поэтому-то я сегодня здесь, — сказал граф. — Император пожелал, чтобы я проверил, достойного ли наследника выбрали вы. Ничто так не выявляет собственное лицо человека, как поединок, эх?

— Император обещал мне право свободного выбора наследника! — проскрежетал барон.

— Посмотрим, — сказал Фенринг и обернулся поприветствовать свою даму. Она опустилась в кресло, улыбнулась барону, а потом перевела взгляд на арену, где как раз появился Фейд-Раута в жилете и брюках в обтяжку. На правой руке его была черная перчатка, в ней он сжимал длинный нож, на левой — белая перчатка и короткий нож.

— Белый цвет — цвет яда, черный — чистоты, — сказала леди Фенринг, — интересная символика, дорогой мой, не так ли?

— Ум-м-м-м, — отвечал граф.

С галерей семейства послышались возгласы одобрения, Фейд-Раута остановился, вслушиваясь в них, вглядываясь в лица кузин и кузенов, сводных братьев, наложниц и прочих обойденных им родственников. Их было много, этих орущих розовых ртов, под знаменами, в цветастых одеждах.

Фейд-Раута вдруг подумал, что эти лица, стиснутые в плотные ряды, будут радоваться его собственной крови не меньше, чем крови гладиатора. Конечно, сомнений в исходе поединка не было. И все эти схватки — лишь видимость, призрак опасности.

Фейд-Раута воздел ножи к солнцу, в старинной манере поприветствовал все три трибуны. Короткий нож из белой перчатки (белый — цвет яда) первым переместился в ножны. За ним последовал черный из руки в черной перчатке — чистый клинок, что не был чист, — его тайное оружие, оно принесет ему нынче победу — яд на черном клинке.

Секунда на включение и настройку щита, поле натянуло кожу на лбу, защита теперь обеспечена.

Момент этот был по-своему важен, и Фейд-Раута слегка затянул его, как опытный актер, кивая подручным и отвлекателям, оценивая взглядом их снаряжение, кандалы с поблескивающими шипами, крючки и дротики с синими султанами.

Фейд-Раута махнул музыкантам.

Зазвучал древний медленный марш, звучный и пышный… Фейд-Раута вывел свою группу на арену напротив ложи барона. На лету поймал брошенный церемониальный ключ. Музыка смолкла.

Во внезапной тишине он отступил на два шага назад и громко провозгласил:

— Я посвящаю грядущую истину… — сделал паузу, чтобы дядя успел подумать, что юный дурак, несмотря ни на что, собирается посвятить бой леди Фенринг и вызвать скандал.

— … моему дяде и патрону, барону Владимиру Харконнену! — закончил фразу Фейд-Раута.

Музыка возобновилась, теперь звучал быстрый марш, помощники поспешно следовали за Фейд-Раутой к остдвери, открывавшейся только для имевшего идентификационную полосу. Фейд-Раута гордился, что дверь эту ему еще не приходилось использовать, да и к помощи отвлекателей он до сих пор прибегал весьма редко. Но все-таки неплохо было ощущать, что они неподалеку… случалось, что собственные замыслы грозили опасностями и ему самому.

Арена притихла.

Фейд-Раута повернулся лицом к большой красной двери в трибуне напротив, оттуда вот-вот должен был появиться гладиатор.

Особенный гладиатор.

«План Сафира Хавата восхитительно прост и бесхитростен», — подумал Фейд-Раута. Раб не должен быть одурманен наркотиками, как обычно. Вместо этого в его психику было впечатано в бессознательном состоянии особое слово, лишающее сил в нужный момент. Фейд-Раута вызвал в памяти это жизненно важное слово, со смаком произнес его про себя: «Подонок!» Присутствующие, конечно, решат, что выход на арену трезвого гладиатора подстроен, чтобы убить на-барона, а искусно сфабрикованные Хаватом улики укажут на главного надсмотрщика.

За красной дверью загудели сервомоторы.

Фейд-Раута со всем вниманием вглядывался в открывающийся проход. Момент был критический. Когда гладиатор вступал на арену, его вид говорил опытному глазу о многом. Перед выходом на арену им давали наркотик-элакку, чтобы вселить в них ярость… и опрометчивость, но все-таки приходилось смотреть, как держит гладиатор нож, оценивать, как будет защищаться, слышит ли публику на трибунах. По наклону головы можно было судить и о манере боя.

Красная дверь распахнулась.

На арену выбежал высокий мускулистый мужчина, на бритой голове провалами темнели глазницы. Кожа его отливала оранжевым цветом, как после наркотика. Но сейчас Фейд-Раута знал — это была краска.

На рабе были зеленые брюки в обтяжку и красный пояс полущита. Стрелка на поясе указывала налево, на защищенный бок раба. Свой нож он держал подобно мечу, слегка выставив его острие вперед, как подобает опытному бойцу. Он медленно двинулся по арене, обратившись к Фейд-Рауте и его свите защищенным левым боком.

— Он мне что-то не нравится, — сказал один из дротиконосцев Фейд-Рауты. — Вы уверены, что ему давали наркотики, милорд?

— Кожа оранжевая, — ответил Фейд-Раута.

— Но поза бойца, — произнес другой помощник.

Шагнув два раза вперед, Фейд-Раута продолжал вглядываться в раба.

— Что там у него с рукой? — спросил один из отвлекателей.