Сам Несмелов, в свою очередь, наследовал Куприну. Он даже учился в том же самом кадетском корпусе (только позже) и посвятил Куприну рассказ «Второй Московский».
Осенью 1917 года Митропольский участвует в антибольшевистском восстании юнкеров в Москве.
Потом около двух лет воюет у Колчака. Становится поручиком, адъютантом коменданта Омска, где публикует стихи за подписью «Арс. М-ский» в газете «Наша армия». Дальше – Сибирский ледяной поход, трагическое отступление с войсками Каппеля от Омска до Читы…
О Гражданской он напишет тоже. Изобразит уличный бой в Москве, мятеж в Иркутске («У Никитских ворот», «Кадетское восстание», «Аш два О», «Трудный день поручика Мухина»)… Здесь Несмелов созвучен и газдановскому «Вечеру у Клэр», и булгаковской «Белой гвардии».
Это честная проза. В ней нет лишнего (и часто фальшивого) пафоса, самогероизации… Разве что красных партизан Несмелов порой изображал уж совсем какими-то звероподобными людоедами – но, бывало, и советские авторы изображали белых примерно теми же красками.
Несмелов сверял свою жизнь с судьбой Николая Гумилева. В стихах «Моим судьям» даже предрекал собственный расстрел. Чуть ли не надеялся на него, веря, что насильственная смерть смывает вольные и невольные прегрешения…
Не угадал. Его не расстреляли, как Гумилева. Но и Несмелов не просто умер – все-таки погиб.
Вскоре после падения Колчака Митропольский попадает в еще не советский Владивосток.
Город, наводненный интервентами, трясет от переворотов. Кто только не мелькал здесь – от будущего изобретателя телевизора Владимира Зворыкина до разведчика и писателя Сомерсета Моэма и другого разведчика – создателя самбо Василия Ощепкова. «Скромный окраинный город был тогда похож на какую-нибудь балканскую столицу по напряженности жизни, на военный лагерь по обилию мундиров», – писал востоковед Константин Харнский. Несмелов: «Военные корабли в бухте, звон шпор на улицах, плащи итальянских офицеров, оливковые шинели французов, белые шапочки моряков-филиппинцев. И тут же, рядом с черноглазыми, миниатюрными японцами, – наша родная военная рвань, в шинелях и френчиках из солдатского сукна».
Митропольский приехал во Владивосток из Китая по фальшивому документу на имя писаря охранной стражи КВЖД («Писарем в штабе отсиделся…» – позже говорил балабановский Данила Багров). Денег не было. Продал браунинг, симулировал сердечный приступ и получил передышку в госпитале у Гнилого Угла.
Вскоре случилось «японское выступление»: «Мимо госпиталя… потянулись в сопки отряды красных, покидающих Владивосток, чтобы превратиться в партизан. Ночью застучал пулемет. Завизжала и забухала шрапнель. Японцы разоружали оставшиеся красные части». В эти апрельские дни 1920 года японцы схватят во Владивостоке Сергея Лазо, Алексея Луцкого и Всеволода Сибирцева. Вскоре их сожгут в паровозной топке. В Спасске-Дальнем получит ранение в бедро двоюродный брат Сибирцева – юный комиссар Булыга, он же – будущий писатель Александр Фадеев…
Митропольский погон уже не носит и в боях ни на чьей стороне не участвует. На госпитальной койке он просматривает газеты и удивляется обилию стихов. Вспомнив о своих московских опытах – он ведь немного публиковался еще до войны в «Ниве», – выпрашивает у фельдшера рецептурной бумаги и пишет стихи «Соперники» («Интервенты»), навеянные обилием иностранных мундиров на владивостокских улицах. Не самые сильные его стихи – зато впервые подписанные новым псевдонимом.
Их через считаные дни опубликует местная газета «Голос Родины». Так весной 1920 года появился на свет поэт Арсений Несмелов. Во Владивостоке в 1921, 1922 и 1924 годах выйдут три его книги: «Стихи» (в Приморье еще была в ходу старая орфография, и на титуле значилось: «Арсенiй Несмѣлов»), «Тихвин», «Уступы».
А тогда он сидел с этой самой газетой в саду у памятника Невельскому, улыбался… Рядом присел японец, заговорил. Это был Реноскэ Идзуми – издатель японоязычной газеты «Владиво-Ниппо». Предложил Несмелову редактировать русский выпуск. Безработный бывший офицер согласился.
Он будет об этом вспоминать со свойственными ему откровенностью («…пусть врут другие. Мне не хочется») и юмором, не пытаясь казаться лучше, чем есть: «Русский листок при японской газете… стал официозом японского оккупационного корпуса… Из числа девушек, с которыми перезнакомился, я выбрал самую грамотную (и хорошенькую) и сделал ее корректором. Из огромного количества лиц, посещавших редакцию с предложением услуг, я оставил себе одного полковника кроткого вида и посадил его за писание статей, целью которых было доказать, что без японских оккупационных войск Владивосток погиб бы. Боже мой, как нас “крыли” оставшиеся в городе красные газеты. Особенно доставалось нам от Насимовича-Чужака… редактировавшего тогда коммунистическое “Красное знамя”. Асеев, писавший стихотворные фельетоны в левой “Далекой окраине”, тоже не однажды пробовал кусаться. Мы отбивались не без успеха: я – стихотворными стрелами, полковничек – тяжелой артиллерией своих статей…». Критиковали то красных, то белых – для «равноудаленности». Тут, как и позже в Харбине, поэту было не до брезгливости.
Но газета скоро надоела, ею больше занимался полковник. Пришло лето, Митропольский купался, загорал…
В эти годы Владивосток был одной из культурных столиц России. Революционные вихри заносили на край пылающей империи поэтов, артистов, музыкантов. В конце 1917 года во Владивосток – «город, высвистанный длинными губами тайфунов, вымытый, как кости скелета, сбегающей по его ребрам водой затяжных дождей…» – попал поэт Николай Асеев, мобилизованный на «германскую» и попросту бросивший службу. Полуазиатский город показался ему чуждым, но скоро он освоился, начал писать стихи о морепродуктах и оборудовал в подвале на углу Светланской и Алеутской знаменитый «Балаганчик», где проводила время богема. В городе объявились поэты Сергей Третьяков, Давид Бурлюк… Здешний журнал «Творчество» заметили Брик и Маяковский.
«Во Владивостоке в то время было около пятидесяти действующих (как вулканы) поэтов», – вспоминал Несмелов. Одни партизанили в сопках, другие бурлили в «Балаганчике»: Алымов, Венедикт Март, Юрий Галич, Алексей Ачаир, Леонид Чернов… Партизан Петр Парфенов в начале 1920 года написал во Владивостоке стихи «По долинам и по взгорьям». Позже их отредактировал Сергей Алымов, и они стали песней о событиях уже не 1920, а 1922 года: «…Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни».
Несмелов бывал в «Балаганчике». Печатался. В его стихах появился Владивосток, причем непарадный:
Я шел по трущобе, где «ходи»
Воняли бобами, и глядь –
Из всхлипнувшей двери выходит,
Шатаясь, притонная…
Это о «Миллионке» – кварталах, где ютились китайцы, курился опиум, прятались контрабандисты, процветали притоны.
Напишет он и о владивостокской эпидемии чумы 1921 года: «По утрам, выходя из своих домов, мы наталкивались на трупы, подброшенные к воротам и палисадникам… По ночам родственники умерших выволакивают мертвецов на улицу и бросают подальше от своих домов… За трупами приезжает мокрый от сулемы грузовик». Несмелов подшучивал над Асеевым, не выходившим из дома без респиратора.
Третьяков уехал в Пекин, Асеев – в Читу, Бурлюк – в Японию. В октябре 1922 года во Владивосток вошла армия Дальневосточной республики под командованием Иеронима Уборевича. Многие потянулись в эмиграцию, в основном в соседний Китай – как писатель, летчик и фотограф Михаил Щербаков, написавший о тех днях: «Вся прежняя Россия, найдя себе отсрочку на три года, микроскопически съежилась в этом каменном котле, чтобы снова расползтись оттуда по всем побережьям Тихого океана».
«Россия отошла, как пароход», – напишет Несмелов об уходе флотилии адмирала Старка.
Сам он остался. Потом думал: почему? Чтобы получше понять тех, с кем воевал два года?
Еще до прихода армии ДВР Митропольский с компанией друзей наткнулся на островке Коврижка в Амурском заливе на двоих партизанских связных. И у тех, и у этих было оружие, но разошлись мирно: «Злоба гражданской войны уже угасла в нас, хотя почти все мы еще недавно были офицерами». Слишком ласковы были море и небо, слишком «обмякли» офицеры от стихов и богемного образа жизни… Уже не вышло бы убить так естественно, как выходило два года назад, а значит, решил Несмелов, убивать и не надо.
Поэт-«харбинец» Валерий Перелешин потом напишет: Несмелов сразу «угадал… смысл японской интервенции в Сибири и понял, что целью вмешательства была вовсе не борьба с коммунизмом». Японцы хотели попросту аннексировать Приморье и Приамурье. Возможно, с этим связаны неожиданные для Несмелова стихи «Партизаны» – сочувственные по отношению к этим самым партизанам:
…А потом японский броневик
Вздрогнет, расхлябяснут динамитом.
Красный конь, колеса раздробив,
Брызнет оземь огненным копытом.
И за сопки, за лесной аул
Перекатит ночь багровый гул…
Хотя сам-то он с японцами сотрудничал – из насущных, конечно, соображений, даже не пытаясь искать себе оправдания в виде «священной борьбы с красной заразой» или «роковой ошибки».
Когда один из последних белых правителей края Николай Меркулов сказал Несмелову, что Приморье скоро станет японским генерал-губернаторством, тот пожал плечами: «Я ничего не имел против японского генерал-губернаторства».
Были ли у Несмелова вообще политические взгляды? И обязательны ли они? Он мог называть себя хоть монархистом, хоть фашистом, но возникает ощущение, что все эти «-измы» были ему по большому счету безразличны. В отношении к смене власти он порой кажется фаталистом.
Он, конечно, ярко-«белый» – но в его случае, тем более сегодня, деление на белых и красных вообще теряет смысл. Как сформулировал чтимый Несмеловым Маяковский, «багровый и белый отброшен и скомкан».
У Несмелова был безупречный слух поэта, чутье на пошлость. Последние белые правительства не могли вызвать у него сочувствия уже чисто по эстетическим соображениям: «Трагедия борьбы белых с большевиками в то время на Востоке уже выродилась в комедию. Не “опереточными” ли правительствами называла владивостокская пресса всех этих Медведевых, Меркуловых и, наконец, Дитерихсов с их “воеводствами”, “приходами” и прочим…» Не потому ли он не ушел с Дитерихсом и Старком в эмиграцию осенью 1922 года, а задержался во Владивостоке еще почти на два года?