– Здесь, здесь, Игнашка, останешься. А вот ее я и пошлю, может…
– Давай, командуй, матрос, горячей! Или бабу свою с белым флагом скорей посылай, – не унимался Фесенко.
– Куда стрелять? У них с четырех сторон укрытые позиции…
Мандриков вспомнил: еще в конце декабря на заседании ревкома моторист Фесенко настаивал: «Бросай ты, Мандрик, свою сожительницу! Она графинькой только прикидывается. И что обожает тебя – врет. Утка она подсадная… Крякает им потихоньку…» – «Ну ты, потише тут!» – замахнулся тогда на Фесенку Мих-Серг. «А что? Самого Степан Тимофеича Разина княжна проклятая сгубила! А тебя графинька – в два счета погубит. И хрен бы с тобой: весь ревком под ножи она пустит!»
Мандриков тогда же хотел вывести Фесенко из ревкома. Но вывел позже, когда узнал, что Фесенко среди рабочих угольных копей не раз и не два говорил: мол, некоторые большевики Ново-Мариинска, захватив власть, не только отбирают чужое имущество – чужих жен присваивают!
– С энтими женами и с награбленным добром в Америку драпать собираются!
Выведенный из ревкома Фесенко продолжал, однако, рьяно во всех делах участвовать…
Пальба из винчестеров возобновилась. Елена разговор про белый флаг слышала, приготовилась к худшему. Но снова как-то отстраненно, даже ей показалось, над всем происходящим все сильней и сильней восходя. Впрочем, это возносящее вверх чувство не помешало ей во время последнего залпа отскочить за кирпичную печку, вытолкнув оттуда прятавшегося ревкомовца Клещина.
«Жизнь ведь не кончается? Нет? Хорошее и дурное только началось?» – спрашивала она себя.
Мандриков почти в такт ей шевелил сухими губами:
«Послать Елюсю? Неясно, поможет ли. Но время можно выиграть. Эх, Берзиня бы сюда!.. Так нету его… Пойти самому? Послать кого из наших? В здании – восемь бывших солдат, все участники боев. Нет, командиру нельзя… Да и меньше на одного станет… А она сама-то под пули полезет? В одночас застрелить могут… Потом скажут: фактическую жену свою с белым флагом на смерть предревкома отправил».
«Колчаки» дали новый залп. Стреляли разом, с четырех сторон.
– Уходить некуда! Только на радиостанцию. Может, не успеют перебить по дороге. А лучше – отправляй парламентера.
– Тебя, што ль, Игнашка?
– Эту свою отправляй… Говорил же тебе: подсадная она!
Фесенко наставил наган на Мандрикова.
Слова про подсадную утку резанули, как сталь. Елена, выскочив из-за печки, ударила сидящего на полу у стола Фесенку коленкой в лицо. Игнатий наган выронил…
Про подсадную утку Мандриков слышал не раз, но вслух сильно не возражал. Думал, Тренев «подсадной». А раз так, пускай Тренев знает: и предревкома на свою бабу думает…
Вдруг неожиданно для себя Мих-Серг, как в беспамятстве, рявкнул:
– Елюсь, давай! Не убьют – хоть ты жива останешься!
Стрельба легла гуще. От окон и дверей откалывались щепки, куски.
– Слышь, Елюсь… Сходи за печку, от белья моего егерского кус оторви. Нижняя рубаха там сушится… Переговорщицей, кроме тебя, идти некому. Скажешь им: «Нужна власть – берите. Мы просто контрольным органом будем…»
– Зацем бабца посылаешь? – крикнул Кулакутский. – Ись цего удумал! Сам иди! Или я пойду.
– Тихо, ты, на ней все как есть проверим! – Клещин замахнулся на Кулакутского.
– Опоздали мы с ней… Давай прорываться, Мандрик.
– Не прорвемся, Игнатий. А она, глядишь, поможет…
– Цем здесь поможешь? – едва не плакал Кулакутский.
– Отвлечет она их на время, а мы тут обмозгуем одно дельце. Денег я им посулю. Много денег! На трех нартах не вывезут!.. Для спекуляторов деньги – первое дело…
Елена вышла из-за печки с белой в желтых пятнах, еще непросохшей нижней рубахой. Стояла молча, витая мыслями в снегах, во льдах. Мих-Серг, пригибаясь, сбегал за шубой, напялил кое-как на Елюсю, привязал к деревянному бруску егерское белье, толкнул переговорщицу в спину…
От мих-серговского прикосновения Елена вдруг успокоилась, с нежданной радостью навалилась на дверь, выходя, споткнулась, упала на одно колено, быстро поднялась и вдруг, высоко вздымая брусок с егерским бельем, ровно-гордо пошла к дому Сукрышева, прямо на стрелявших…
На полчаса стрельба прекратилась. Еще перевязывались и заграждали окна перевернутыми столами, когда поднырнул под крыльцо, а потом через собачий лаз проник в сени карлик-ламут, которого нападавшие, скорей всего, приняли за любопытного мальца. Ламут завизжал:
– Сидите тут? А в доме Сукрышева над Елкой-Ленкой надругались… Теперь – хвастают. Сдавайтесь, а то обещали всех побить к такой-то матери: и вас, и нас!
Через минуту-другую стрельба возобновилась.
– Все, выходим, не продержаться. Раненых – вперед, может, по ним палить не станут…
По одному двинулись к изрешеченной, теперь едва висящей на соплях двери.
– Все здесь? – озирнулся Мандриков.
– Не все. Я тут… Тут остаюсь.
Сидевший на полу Игнатий Фесенко, моторист и сеятель слухов, опираясь спиной о ножку стола, сожмурил веки и, держа наган двумя руками, выстрелил себе в рот.
Мандриков с досады плюнул под ноги.
Тут же ему почудилось: земля уходит из-под ног, снег голубеет, чернеет, а потом становится грубо-жестким, костенеет…
Кости, одни желтовато-белые кости, хрустели у него под подошвой в ревкомовском доме, чуть пересыпались под ветром на улицах Ново-Мариинска, расстилались широко дальше, дальше: до Анадырского лимана, до океана!
Его еще раз, как когда-то на плывшем в Ново-Мариинск «Томске», сладко и страшно качнуло. Но тут же земля выровнялась, снова покрылась бесконечными чукотскими курящимися, как белые дымочки, снегами…
Чуть постояв на месте, он двинулся вслед за остальными.
Через секунду-другую моторист Фесенко упал на бок, глухо ударился о деревянный настил головой…
Вышедшие аккуратно складывали винтовки и револьверы на крыльце. Мандриков зачерпнул горсть чистого, не издырявленного мочой снега, протер щеки, приложил снег к вискам. Странный полукрик, полухохот клокотал у него в горле: «колчаки» стрельбу по ревкомовцам так и не открыли!
Мандрикова расстреляли через два дня на третий. Поруганную Елену Струков, словно в насмешку, отвел домой, к Биричу. Павел Бирич принимать бывшую жену не желал, полковник настоял.
– Ты у меня не только жену примешь, ты у меня, как Гришка Распутин, калий циан бокалами глотать станешь. Знаю твои делишки и намерения твои сучьи знаю…
Через несколько дней ссадины на лице и порезы на теле начали заживать, Елена смогла говорить, сразу спросила у Павла:
– Мне уходить? Или расстреляете?
– В Ном, на Аляску тебя возьму. Чтоб там все время мучилась. И прислуга красивая на первое время мне в Америке нужна будет…
Глеб ШульпяковБалансир и флюгарка
На той стороне дороги тормозит замызганная «девятка». Через стекло видно, что за рулем паренек в рабочей куртке, а заднее сиденье завалено рулонами рубероида. Из машины появляется долговязая фигура. Не глядя по сторонам, человек переходит к нам через улицу.
– Худолеев, – здоровается он. – Старший научный. Из краеведческого.
Мы по очереди пожимаем руки.
– Готовы? – он ищет глазами старшего. – Сейчас только жене скажу.
Он возвращается к машине, и когда парень за рулем снимает кепку, я вижу, что это девушка. Сам Худолеев одет в голубую, с белыми оспинами, «варенку», такие носили лет двадцать назад. На голове короткий, с проседью, ежик, переходящий в щетину, отчего голова выглядит по-кошачьи круглой. На носу узкие очки.
Мы садимся в машину, и Худолеев достает мобильный. Под его крупными пальцами кнопки хрустят. Разговаривая, он поглаживает себя по щетине.
– К губернатору сам, – густые брови сдвигаются. – А завтра пусть он.
В ответ трубка шелестит и лязгает.
– Знаю, что ляпнет, – Худолеев отстраняется. – Там можно.
История в Долговом, куда мы приехали на съемки, обычная – на реставрацию нет денег, земля под памятником продана, глава города и местное купечество выступают против музейщиков, решающее слово за губернатором, тот обычно в доле, то есть финал предсказуем. И «старший научный» Худолеев об этом знает, конечно. С железнодорожной архитектуры, которой он занимается, он переходит на байки:
– И пошел царский поезд в другую сторону, – говорит он присказками, – да не в Петроград пошел и не в Царское, а на Дно пошел, в расход, прочь с дороги истории.
В машине жарко, и он расстегивает джинсовку.
– Знаете, почему мы город? Почему Временное правительство одарило статусом? За перевод стрелки! За то, что беспрекословно выполнили приказ, – он поочередно оглядывает нас. – Все мы тут исполнители. Потомки стрелочников.
Нечто похожее, про нехорошую судьбу Долгового, я читал перед поездкой на интернет-форумах. Мне немного странно, что Худолеев, историк по образованию, повторяет эти вымыслы.
Машина едет по центральной улице. Кричащие вывески мобильных операторов, крылечки Сбербанка, партийные приемные; «ДвериЛэнд», «Коси и забивай», «Нью-Йорк пицца»; аптечные кресты, которых в этом городе больше, чем магазинов. А между этими напоминающими наспех сколоченную декорацию фасадами – пустыри или пепелища; кое-где даже торчат остовы русских печей. Такое ощущение, что город недавно сожгли или разбомбили.
– Вы знаете, – я называю Худолеева по имени, – мы разное видели, правда, Всеволод Юрич?
Поворачиваюсь за поддержкой.
– Но такого, как здесь… – я пытаюсь найти слово.
– Убожества?
– У вас тут просто семнадцатый год какой-то, – говорит Сева. – Продолжается.
– А у вас? – Худолеев охотно поворачивается. – А в стране?
– Ну что страна, – отвечаю я. – Здесь вы всё сами…
– Сами, сами! – он снова ёрничает. – С царской стрелки приемлем судьбы удары. За то, что не довезли царя-батюшку. Покорно несем бремя, да-с.
Слушая Худолеева, я не понимаю, шутит он или нет.