– А у нашего мира есть?
– Конечно.
– Что?
– Страх.
– Я серьезно, – капризно надувает она губы.
– И я серьезно. Всеми движет страх.
– Какой страх?
– Страх быть раскрытым. Страх, что кто-то разоблачит нас и поймет наши истинные намерения. Мы же все совсем не те, кем хотим казаться, врубаешься?
– Кажется да. Слушай, – прихлебывает она шампанское, слегка обливается, поспешно меняет тему разговора, – а ты, когда пишешь, перевоплощаешься в своих героев?
– Не то слово. Дашь мне свой телефон, я выберу фотки, которые твоей подруге послать, а стремные сотру, ок?
– Ну, постоянно думаешь как они, – тянется она за телефоном, а я смотрю на изгиб ее спины, на раскиданные по плечам волосы и думаю о том, какого черта ее пробило на этот нелепый, неуместный диалог. – Живешь как они. Говоришь как они.
– Да я даже в туалет хожу как они и с девушками знакомлюсь так, как они бы знакомились… Какой код?
– Я сама наберу, – скользит она пальцами по экрану. – Вот, например, ты сегодня со мной знакомился как герой своей новой книги или… как кто?
– Как Кокто.
– Кто-кто?
– Жан Морис Эжен Клеман Кокто. Французский писатель, поэт. Глянь в «Вики» на досуге. – Я стираю свои фотки с выпученными глазами, сделанные в момент ожога, оставляю одну, показываю ей. – Пошлешь?
– Пошлю. Скажи, а ты с ума не сходишь от вечного театра в твоей голове? – Она садится на колени, берет телефон двумя руками, как дети берут игрушку, и начинает перебирать пальцами по стеклу.
– Как известно, ни один сумасшедший никогда не признает, что он сумасшедший.
– Я просто пытаюсь это представить. Жизнь как кино. Вот пишешь ты книгу и ведешь себя по жизни как ее герой. Говоришь его фразами. Думаешь его мыслями. Получается, что тебя вроде как и нет. Есть только набор придуманных тобой образов.
– И… что?
– Как ты не путаешь себя и своих героев? Где в этот момент ты настоящий, а где тот, в кого ты играл весь день, и… – Она не договаривает, пытается сделать глоток шампанского, но бокал пуст. Смотрит на меня вопросительно.
– Что-то ты меня запутала. Я перестал понимать где я, а где-е-е-е, – театрально, с рыком набрасываюсь на нее, – тот парень-маньяк, о котором я сейчас пишу. Он отгрызал девушкам соски, а потом…
– Подожди! – Она колотит меня ладонями по спине, пытаясь освободиться. – Вот только серьезно мне ответь, хорошо? Обещаешь?
– Обещаю.
– А в баб ты тоже перевоплощаешься?
– Я практически не пишу от лица женщин, – притягиваю ее к себе, укладываю на грудь.
– Почему?
– Для того чтобы писать от лица женщины, нужно думать как женщина. Нужно чувствовать как женщина. А я даже не знаю, где болит, когда месячные начинаются.
– О! Это я тебе расскажу, – оживляется она.
– Давай ты мне чуть позже расскажешь! А я сяду и запишу.
– Слушай, ну я тебе все прямо в красках расскажу! – заливисто хохочет она. – В деталях!
– Конечно, – улыбаюсь я, поглаживаю ее по плечу, потом слегка надавливаю на него, – конечно…
Конечно, что и где болит во время месячных, я знаю, наверное, так же, как ты, бейби. Знаю, как болит у блондинок, у брюнеток, у рыжих. И ты ведь даже не двадцатая, кто рассказывает мне об этом (вам всем почему-то искренне нравится посвящать меня в эти детали – видимо, в надежде однажды найти себя в одной из моих героинь).
Но ничего между нами, возможно бы, не было, скажи я тебе эту самую правду. «Such a little thing makes such a big difference», – как пел товарищ Моррисси. По другому поводу, но тем не менее.
А сейчас твоя голова скользит ниже моего пупка и ты уже настолько пьяная, что Саша Грей, увидев эту страсть, завтра выйдет на пенсию. А я лежу и думаю про это твое «попробовать не врать, а однажды сказать правду». Интересно, с чего мне стоило бы начать свою исповедь? Наверняка со страха.
Страх, душа моя… Вероятно, ты подумала, что когда я говорил про «страх быть раскрытым», я имел в виду боязнь того, что завтра поутру, в холле гостиницы меня жена встретит?
Нет, бейби, я имел в виду совсем другое. Мне страшно оттого, что в последнее время меня, как ты метко выразилась, «вроде как и нет». Вместо меня какой-то бесконечный набор штампованных образов. Фальшивых, пустых, бессмысленных ролей писателя, ведущего, отца, друга, любовника. Все происходит как в плохом ситкоме с дешевыми декорациями, где герой ходит по поезду, переодеваясь в каждом вагоне то в кондуктора, то в проводника, то в пассажира. Из тех, что всегда безупречны в своей пустоте.
При переходе в следующий вагон в предыдущем он каждый раз оставляет позади эту чертову недосказанность, грозящую перейти в конфликт. Как с Оксаной, к примеру. И не понятно, куда этот поезд едет и когда остановится, а главное – можно ли с него сойти.
В отсутствие стоп-крана, в реальной жизни, приходится энергичней перепрыгивать из одного вагона имени себя в другой вагон имени другого себя. Бывает, не успеешь, и дверьми прищемит кончик отброшенной минуту назад сущности. А это, сука, больно так, что приходится неделями бухать, чтобы заглушить.
Тем не менее ты продолжаешь. Продолжаешь играть в «душу компании», котика и рубаху-парня, когда никакой ты, сука, не котик и даже не зайчик – ты конченый эгоист и социопат.
И самое острое желание теперь – исчезнуть, спрятаться под стол, как в финале «8 ½». Взять паузу, чтобы за время твоего отсутствия все внезапно само собой устроилось.
Чтобы полная анонимность, никаких навязчивых журналистов и коротких фотосессий с неизвестными людьми в ресторанах. Чтобы никаких тебе встреч с читателями и еженедельного изрезанного морщинами лба в попытке сыграть сопереживание на голубом экране.
Чтобы раз в пять лет издавать книжку, а все остальное время – европейские столицы, азиатские острова и путевые заметки в блог, уютные кафешки и фоточки в инстаграме, а еще лучше – дурь и круглосуточный просмотр любимых музыкантов на ютьюбе.
С другой стороны, как подумаешь о таком развитии событий, сразу задаешь себе вопрос: стоило ли пять лет так пахать, чтобы закончить упоротым дрочиловом в ютьюбе? В общем, как любил говорить один мой герой, как-то сложно все…
Тебе, Айгуль, кажется, что я произвожу впечатление человека, чья жизнь как кино, с легкой пеной над бокалом в компании лучших людей этого города. Ночи, принадлежащие самым красивым женщинам, и полный позитив по поводу будущего. Ты бы сама снялась в таком фильме, с удовольствием. Я уверен. Потому что я и сам так хотел.
Мне обещали, что главными героями будут шампанское, беспричинная радость и океанские горизонты, а оказалось, что их зовут виски, подслеповатые московские рассветы и депрессия.
Изредка случаются незначительные сюжетные повороты, как у нас с тобой сегодня. В кадре ровные белые зубы, аккуратный макияж, приклеенные улыбки, наивные диалоги, бокалы со следами помады по краям. И тебе кажется, что началось новое кино, хотя на самом деле это всего лишь рекламная пауза.
Как-то так выглядела бы моя исповедь, решись я на нее, Айгуль. Но я не решусь. Во-первых, как уже было замечено, страшно. Во-вторых, публичные исповеди – как героин. Дешево и быстро подсесть, а еще быстрей – сторчаться…
Отель
Иду по коридору. В наушниках Земфира хочет, чтобы «во рту оставался честный дым сигарет». А во рту на самом деле сигаретный дым, перебродившее шампанское и кислота прошедшей ночи. Но во всем этом никакой честности. Сплошная пошлость.
Прохожу мимо номера Жанны, замечаю, что дверь приоткрыта. А до прессухи еще минут сорок. Вспоминаю, что вчера мы вроде как с ней не договорили. Неизвестно почему, но я чувствую себя несколько виноватым перед ней.
Тактично стучу костяшками в «глазок». Жанна не откликается. Стучу еще раз – снова тишина. Кажется, женщины в такое время не особенно склонны к разговорам. Чужая постель, недосып. Мешки под глазами. «Интересно, – думаю, – как она выглядит с утра? Еще ведь не укушена возрастом настолько, чтобы с момента пробуждения до момента выхода тратить на туалет часа два». Стучу в третий раз. Без толку. Первое желание – немедленно уйти, но все же заставляю себя толкнуть дверь номера.
Жанна лежит, откинувшись навзничь. Ее широко раскрытые глаза вместо обычного зеленого теперь цвета серого стекла.
Битого бутылочного стекла.
Смотрят в потолок с таким выражением, будто нечто прыгнуло на нее откуда-то сверху.
Лицо тоже зеленовато-серое, со сморщенной кожей, из-под которой, кажется, резко выпустили воздух. Местами кожа обвисла, местами неестественно натянулась, как на лежалом яблоке. Нижняя губа, прежде выдававшаяся вперед, отчего вид у нее был слегка насмешливый, теперь запала внутрь, создавая впечатление вынутой на ночь челюсти. И фиолетово-черный кровоподтек на шее, больше похожий на глубокий шрам, только без следов крови.
Я никогда не понимал, почему люди боятся покойников. Я хоронил прабабушку и деда, и мать тоже хоронил. Это было горько, но не страшно. В этом была какая-то логика окончания жизненного цикла. В лежащем передо мной теле никакой логики не было.
Вчера у выхода из магазина я попрощался с двадцатисемилетней в меру симпатичной розовощекой девушкой. И вот сейчас передо мной лежит мертвая женщина, возраст которой трудно определить с первого взгляда. Она изменилась до неузнаваемости. Постарела за одну ночь лет на двадцать.
Все, что осталось от вчерашней Жанны, – это цвет волос и фиолетовый маникюр, который сейчас практически не выделялся на фоне посеревшей кожи.
Мне впервые в жизни стало как-то по-особенному страшно. Этот страх не гнал прочь, не заставлял отворачиваться, наоборот. Так бывает, когда видишь что-то из ряда вон выходящее. Что-то непотребное.
Внезапно натыкаешься на телепрограмму, показывающую расчлененку, или видишь уродливого, покрытого струпьями бомжа на улице. Тебе бы переключить, отвернуться, но что-то не дает тебе отвести взгляд, и ты сначала украдкой, потом во все глаза таращишься. Будто с каждым кадром или с каждой новой черточкой на этом лице тебе откроется какая-то еще более ужасная, отталкивающая деталь.