Первобытные народы отводили часть своей земли под заповедные участки, которые строго охранялись от всякого ущерба. Экологическую чистоту, за которой так свирепо следили, оправдывало присутствие духов, населявших отведенные - или захваченные ими - места. Человек сам себе ставил переделы в своем неостановимом преображении природы в культуру. Объявив определенную часть мира неприкосновенной, он назвал ее священным убежищем - от нас и для нас. Даже попавшие туда преступники оказывались в безопасности. Живущих в священной роще богов нельзя было раздражать видом кровопролития. Им не было дела до счетов, которые люди сводят друг с другом. Так, защищенную могучими табу природу не оскверняли ни корысть, ни трудолюбие, ни дрязги. Предостав- '. ленная самой себе, она жила по своим, а не нашим законам.
Именно такой - архаический - статус охра- I няет наш заповедник. Он служит убежищем не; только для зверей, но и для людей, хоть на час ". убегающих сюда от культуры, которую они же и; создали. Входя сюда, мы оказываемся по ту сторону цивилизации. И не только потому, что из: всех ее примет здесь одна избушка натуралист-; ки, следящей за не ею установленным порядком, ', но и потому, что соприкосновение с нетронутой; природой меняет строй души, омолаживая ее на несколько тысячелетий.
Уроки нечеловеческого бытия помогают склеить душу, расколотую страхом и сомнения- I ми. Природа - своего рода бомбоубежище, где; можно перевести дух в безучастной среде. Для такого терапевтического воздействия лучше всего подходит та часть природы, к которой мы не имеем отношения - не клумба, а лес, не курица, а чайка, не пляж, а болото, не прирученная, а дикая природа. Тут ее спасли от одомашнивания, • чтобы не превратить в достопримечательность.
Превращая лес и горы в объект осмотра, мы забываем, что природа - «не нашей работы», что главное ее свойство - нерукотворность. Она-то в отличие от нас была всегда. Мы для нее - случайная выходка эволюции. Может, она и не в силах исправить эту ошибку, но это еще не повод, чтобы нам об этом забывать.
Робко приходя к ней в гости, человек встречается с миром, не предназначенным для него. Оттого природа и кажется безразличной, что мы на нее не похожи. Дерево не знает, что оно - часть пейзажа. Оно живет само по себе. И эта принципиально иная жизнь дает нам материал для сравнения. Безразличие природы лечит, меняя привычный масштаб. Мир был до нас и будет после нас. Человек в нем гость, причем незваный. Безучастность природы выводит из себя. Зато нам есть, куда вернуться.
ОПАСНЫЕ СВЯЗИ
ью-Йорк - город зрелищ, точнее - город-зрелище. В отличие от других мировых столиц - Лондона, Парижа, Петербурга - он, как бы мы ни любили О. Генри, не подается литературному освоению. Даже Бродский признавал этот обидный для читателя факт.
«Нью-Йорк, - говорил поэт, - мог бы описать только супермен, если бы он решил сочинять стихи».
Пока этого не произошло, и свои, и чужие полагаются на зрительные образы, которые выбалтывают городскую подноготную в свойственной Нью-Йорку манере - громко, но загадочно. Часто город говорит с нами архитектурным наречием, охотно - диалектом витрин, обычно - «шершавым языком плаката», рекламного, конечно.
Если западная столица Америки - фабрика иллюзий, то восточная - мастерская штампов, или, что то же самое, - лаборатория архетипов. Там, где в Лос-Анджелесе Голливуд, в Нью-Йорке - Мэдисон-авеню. Рекламная версия видео кратии реальность не разбавляет, как кино, а прессует, как картина, увеличивая емкость образа до того предела, за которым покупатель тянется к бумажнику. (Из тертого ньюйоркца легче выдавить слезу, чем доллар.)
Живя в тесном родстве со своим старшим братом - искусством, реклама охотно пользуется его покровительством. В Нью-Йорке не обязательно ходить в музеи, чтобы узнать, какая выставка пользуется сенсационным успехом. Модное выплескивается на улицы афишами и покроем, определяя на целый сезон стиль города, его изменчивый и навязчивый облик.
Каким только я не видал Нью-Йорк за проведенные в нем треть века. Но лучше всего ужился с Нью-Йорком, конечно, Малевич, надолго зашифровавший город своим супрематизмом.
Оно и понятно. Опережая календарь, Нью-Йорк всегда любил будущее, в жертву которому русское искусство так охотно приносило настоящее. Сегодня, однако, этот футуристический брак распадается, причем как все в Нью-Йорке - прямо на наших глазах.
Сходит на нет функциональный минимализм, которому город обязан длинными улицами плоских коробок. Линяет моя любимая эстетика Сохо, романтизировавшая индустригиислъсыьии i JUXIJTI.\J альные руины. Но главное - мельчает пафос больших градостроительных идей. Убедительней всего это показал конкурс на лучший проект комплекса, призванного заменить разрушенные «близнецы». Именно убожество предложений, разочаровавших и мир, и город, доказывает, что Нью-Йорк перестал вписываться в созданную, казалось бы, прямо по его выкройке идиому модернизма. На смену ему, решусь сказать, идет не новый стиль, а старое мировоззрение, заново открывающее отвергнутую тремя предыдущими поколениями цивилизацию.
Как теперь принято говорить по любому поводу, все началось 11 сентября. Алчный купец и богемный художник, Нью-Йорк, напрочь лишенный героического прошлого, пацифист по своей натуре. Поэтому свою первую антивоенную демонстрацию он учинил уже на третий день. Она состоялась в парке Юнион-сквер, на 14-й-стрит. Все улицы южнее были закрыты для движения. Спасатели с собаками еще надеялись найти выживших, дыра на месте близнецов дымилась, и люди ходили в масках. Дышать было трудно, и погибших еще не опознали.
С тех пор прошло достаточно времени, чтобы жизнь вошла в колею, но не в свою, а в чужую. Война стала политикой, страх - условием '. существования. Ньюйоркцы привыкли ругать; президента, с испугом открывать газеты и про • ходить через металлоискатели, ставшие самой; непременной частью городского пейзажа.
Постепенно приспосабливаясь к реальнос-'. ти XXI века, мы подсознательно ищем ему сти• левую рифму, без которой не умеем обжить • свое время. Двадцатое столетие, как писали ', его философы от Бердяева до Умберто Эко, • считало себя «новым средневековьем». Окон-'? чившись падением Берлинской стены, эта бур-; ная эпоха перепрыгнула, как тогда думали • многие в викторианский XIX век с его голово-5 ломным геополитическим пасьянсом, хитрой I дипломатической игрой, сложным балансом • сил и степенным движением к «концу исто-I рии». Но на самом деле это была лишь благо-I душная интермедия, затесавшаяся между дву-! мя грозными веками. По-настоящему новое; столетие началось лишь 11 сентября, когда | нам приоткрылась его сквозная тема - борьба; с варварством.
Суть этого переворота в том, что измучен-'. ный тоталитарной гиперболой XX век, век; Пикассо, зеленых и хиппи, любил «благород-" ного дикаря», обещавшего освободить нас от: бремени цивилизации. Теперь с этим справил-I ей террор.
Даже сегодня, после многих лет экспертизы и целой библиотеки аналитических книг, мы так толком и не знаем, кто и за что с нами воюет. Зато каждому ясно, что главной жертвой этой войны может стать цивилизация, та хитроумная машина жизни, работу которой мы перестали замечать, пока террористы не принялись уничтожать ее детали. Взрывая и нивелируя, террор компрометирует прежнего идола - простоту, возвращая всякой сложности давно забытое благородство.
Перед угрозой нового одичания Нью-Йорк стал полировать свои манеры. Омраченная потрясением жизнь образует сегодня иной, более изысканный узор. Никогда Нью-Йорк не был так чуток к дизайну, к оттенкам красоты и нюансам вкуса. Война обострила радость цивилизованных мелочей, повысила эстетическую чувствительность города, придав ей подспудный, но демонстративный характер: скорее Оскар Уайльд, чем Лев Толстой.
Чуждый амбициозному плану Вашингтона улучшить весь мир, Нью-Йорк стремится украсить хотя бы себя. Характерно, что быстрее всего сегодня тут растет сеть магазинов «Домашнее депо», торгующих тем, что может придать блеск и уют вашему жилью.
Так, напуганный грядущим, Нью-Йорк ищет спасения в старом рецепте Вольтера: «Я знаю также, - сказал Кандид, - что над«• возделывать свой сад».
Проверенный историей ответ на вызов Tej; рора - рафинированный разум нового Просв( I щения, открывшего нашей эпохе ее истинног«I предшественника - XVIII век. Эта мысль поразила меня в музее Метропо• литен, на открытии очень своевременной вы-'. ставки. Ее назвали по знаменитому роману, I ставшему целым рядом популярных филь-'. мов - «Опасные связи». С помощью костю-; мов, мебели и безделушек кураторы музея рас• сказали о непревзойденной по элегантности '. предреволюционной Франции - эпохе Людо-I вика XV и мадам Помпадур, легкомыслия и пе-'. дантизма, безбожия и красоты, всеобщего за-I кона и бездумной прихоти. Я пристрастился к этому совсем уж чужому
Ш
1 нам времени лишь тогда, когда обнаружил в нем I забытые в XX, но актуальные в XXI столетии до-* стоинства. XVIII век - первая примерка глобали-; зации - объединил Запад своим универсальным I вкусом, сделавшим все страны Европы неотли-! чимыми друг от друга.
Когда я читал бесконечные и, честно говоря, " скучные мемуары Казановы, меня поразило, что; великий авантюрист объездил весь цивилизо-9 ванный мир, ни разу не споткнувшись о национальные особенности. Он всюду чувствовал себя как дома - от столичного Парижа до моей провинциальной Риги, узнать которую мне в его писаниях так и не удалось.
Как в сегодняшнем интернациональном мол-ле, Европа была бескомпромиссным космополитом. Она говорила на одном языке - рококо, поклонялась одной богине - Венере.
От этой странной эпохи до нас, кажется, ничего не дошло, кроме, конечно, самой цивилизации, которую и придумал, и окрестил XVIII век. Забираясь в его шелковые потроха, мы находим в них драгоценную игрушку, ставшую тем, что теперь зовется Западом, давно, впрочем, распространившимся на все четыре стороны света.