Дзен в искусстве написания книг — страница 12 из 21

Меня позабавило и слегка огорошило высказывание одного критика, который пару лет назад написал статью с разбором «Вина из одуванчиков» и некоторых более реалистичных работ Синклера Льюиса; в этой статье он поражался, как я мог родиться и вырасти в Уокигане, переименованном у меня в книге в Гринтаун, и не заметить, каким безобразным был порт, какими унылыми были угольные доки и сортировочная железнодорожная станция на окраине города.

Конечно, я их замечал и, как прирожденный волшебник, был заворожен их красотой. Поезда, товарные вагоны, запах угля и пламени не представляются детям уродливыми. Уродство – это понятие, с которым мы сталкиваемся позднее и начинаем стыдиться его проявлений. Считать вагоны товарняков – основное развлечение для мальчишек. Взрослые беспокоятся, раздражаются и чертыхаются на поезд, который мешает пройти, но мальчишки радостно считают и выкрикивают имена вагонов, прибывших из дальнего далека.

И опять же, именно на эту, якобы безобразную, станцию прибывали ярмарки и цирки со слонами, которые поливали кирпичную мостовую мощными едкими струями в пять утра, когда еще было темным-темно.

Что касается угля из доков, каждую осень я спускался в подвал и ждал прибытия самосвала с его металлическим кузовом, который опрокидывался и сбрасывал вниз тонну черных сокровищ – прекраснейших метеоритов, падавших из далекого космоса прямо ко мне в подвал и грозивших меня завалить.

Иными словами, если ваш мальчуган настоящий поэт, для него конский навоз значит только одно: будущие цветы. А что еще он может значить?

Возможно, мое новое стихотворение объяснит лучше всякого предисловия, как все летние дни моей жизни проросли в одной книге.

С чего начать стихотворенье?

Я родом не из Византии.

Другого времени дитя,

другого места обитатель.

Народ мой прост, умеет драться.

Правдив (когда он сам захочет).

Мальчишка я из Иллинойса.

Из захолустья Вокегана.

Нарочно имя не придумать!

Ни тени славы и ни капельки любви

не слышится, сколь слух не напрягай.

Я не из Византии.

…а хотел бы.

Стихотворение продолжается, в нем говорится о моих отношениях с родным городом – отношениях, длящихся целую жизнь:

…и до сих пор я вижу

с верхушки дерева, посаженного папой,

весь горизонт в блаженной синей дымке.

Такой, наверное, был Йейтсу мил.

Уокиган, куда я потом приезжал не раз, не уютнее и не красивее любого другого маленького городка на Среднем Западе. Он очень зеленый. Деревья и вправду смыкаются над улицами. Улица перед моим старым домом до сих пор вымощена красными кирпичами. Что же такого особенного в этом городе? Так ведь я там родился! Это была моя жизнь. Я должен был написать о нем так, как представлялось правильным:

…взрослели мы,

воображая древний мир ушедших,

чтоб есть наш хлеб нам было веселее

(арахисовое намазать масло

бывает проще, если думать, что оно —

амброзия, божественная пища).

Из пены скучных облаков

к нам часто выходила Афродита,

белея женственным бедром…

Мой дед, ровесник мифа и Платона,

отчасти в этом виноват, мечтатель.

А бабушка – противовес житейский:

раскачиваясь в кресле круглый день,

вязала шаль стесняющей заботы.

(Казалось мне, из-под ее крючка

выскальзывают белые снежинки,

которые нас летом заморозят.)

В кружок садились дяди: курят трубки.

Серьезно говорить о важном – скучно,

поэтому все облекали в шутку.

И радовались мудрости своей.

А тетушки, их жены, лимонад

в стаканы с пониманьем разливали.

И нам, мальчишкам, все еще казалось,

что не крыльцу мы преклоним колени,

в игре упав и вскакивая вновь,—

а греческому храму. Он проступит

на миг на фоне нашей летней дачи

и скроется в гнилых ее стропилах.

… когда я засыпал, душа болела.

Комар ее подзуживал умело:

он пел про то, что нет, не Вокеган

а город под другим веселым небом

нам тайно вписан в метрики рожденья.

Там только Йейтс гуляет несравненный.

Там Византии светит молодое солнце.

Уокиган /Гринтаун/Византия.

Значит, Гринтаун действительно существовал?

Да, и еще раз – да.

А мальчик по имени Джон Хаф?

Да, и он тоже. И это его настоящее имя. Только не он от меня уехал – я уехал от него. Но вот отличная новость: он еще жив, сорок два года спустя, и помнит нашу любовь.

А что Душегуб?

Он тоже существовал, и его именно так и звали. Он рыскал по городу по ночам, когда мне было шесть, и его все боялись, и его так никогда и не поймали.

А главное, существовал ли тот большой дом, где жили дедушка с бабушкой, и квартиранты, и дяди, и тети? Я уже ответил на этот вопрос.

И овраг – тоже реальный, глубокий и темный по ночам? Да, он такой. До сих пор. Несколько лет назад я свозил туда дочерей и перед поездкой опасался, что за прошедшие годы овраг обмелел. С облегчением и радостью сообщаю, что он еще глубже, темнее и таинственнее, чем прежде. Я не решился бы – даже теперь – пройти через этот овраг, возвращаясь домой из кино после просмотра «Призрака оперы».

Вот такие дела. Уокиган был Гринтауном и был Византией, со всей подразумеваемой в них радостью, со всей печалью, заключенной в этих именах. Люди там были богами и карликами, и все знали, что смертны, поэтому карлики ходили, выпрямившись во весь рост, чтобы не смущать богов, а боги сгибались в три погибели, чтобы маленькие чувствовали себя свободнее. В конце концов, разве не в том заключается суть нашей жизни, чтобы научиться проникать в головы других людей, и смотреть их глазами на мир, это обалденное чудо, и восклицать: «Так вот как ты это видишь!»? Ого, это надо запомнить.

Стало быть, я восхваляю не только жизнь, но и смерть, не только свет, но и тьму, не только юность, но и старость тоже, ум и глупость, взятые вместе, чистую радость и предельный ужас, запечатленные мальчишкой, который когда-то висел вниз головой на деревьях, наряженный в костюм летучей мыши, с карамельными клыками во рту, а в двенадцать лет, наконец, слез с деревьев, засел за игрушечную пишущую машинку и сочинил свой первый «роман».

И последнее воспоминание.

Летающие фонарики.

Сегодня их почти не осталось, хотя, я слышал, в некоторых странах такие фонарики делают до сих пор и наполняют теплым дыханием крошечного соломенного костерка, подвешенного снизу.

Но в Иллинойсе 1925 года они еще были, и вот одно из последних моих воспоминаний о дедушке: День независимости сорок восемь лет назад, последний час праздника, почти ночь, мы с дедом вышли на лужайку у дома, перед крыльцом, где собрались дети и дяди, двоюродные браться и сестры, мамы и папы, зажгли маленький костерок, наполнили горячим воздухом круглый бумажный шар в красно-бело-синюю полоску, и напоследок еще на мгновение задержали его в руках, это мерцающее, ангельски-яркое чудо, а потом отпустили его, очень мягко, и шар, бывший жизнью, и светом, и тайной, выскользнул из наших рук и поднялся в летнее небо, все выше и выше, над уже засыпающим городом, среди звезд – такой же хрупкий, волшебный, ранимый и прекрасный, как сама жизнь…

Я буквально наяву вижу, как дед стоит, запрокинув голову к небу, смотрит на улетающий шарик света и думает свои тихие думы. Я вижу себя – в глазах стоят слезы, потому что все кончилось, ночь завершилась, и я знаю, что другой такой ночи не будет уже никогда.

Никто ничего не сказал. Мы все просто смотрели в небо, вдыхали и выдыхали воздух, и думали одно и то же, но никто не сказал это вслух. Однако, в конце концов, кто-то ведь должен сказать, разве нет? Пусть это буду я.

Вино все еще ждет в подвалах.

Моя любимая семья так и сидит на крыльце в темноте.

Летающий фонарик плывет и горит в ночном небе еще не сгоревшего лета.

Как? Почему?

Потому что я так сказал.

1974

Долгая дорога на Марс

Как я перебрался из Уокигана, штат Иллинойс, на Красную планету, Марс?

Возможно, об этом могли бы рассказать два человека.

Их имена указаны в посвящении юбилейного издания, выпущенного к сорокалетию со дня выхода в свет «Марсианских хроник».

Эти двое – мой друг Норман Корвин, который первым выслушивал мои марсианские истории, и мой будущий редактор Уолтер Брэдбери (не родственник), который сразу же разглядел, что я затеял, хотя сам я об этом еще не подозревал, и убедил меня закончить роман, который я даже не знал, что пишу.

Мое путешествие в тот весенний вечер 1949 года, когда Уолтер Брэдбери заставил меня удивиться себе самому, проходило по неуправляемой траектории многочисленных «а что, если».

А что, если бы я не услышал радиопостановки Нормана Корвина и не влюбился в нее, когда мне было девятнадцать?

А что, если бы я не отправил свой первый сборник рассказов Корвину, который потом стал мне другом на всю жизнь?

А что, если бы я не последовал его совету и не поехал в Нью-Йорк в июне 1949 года?

Ответ простой: возможно, не было бы никаких «Марсианских хроник».

Однако Норман упорно твердил, что мне пора бы уже засветиться в манхэттенских издательствах, и что он со своей женой Кэти встретят меня в Нью-Йорке, все покажут, расскажут и будут всячески оберегать. Из-за его уговоров я, оставив беременную жену в Лос-Анджелесе, проехал через всю страну – четверо суток в междугороднем автобусе, четыре долгих дня и ночи, свернувшись, как прокисший чайный гриб, в шарообразный, заплесневелый грибок, с 40 долларами на банковском счету и договоренностью с общежитием Молодежной христианской ассоциации (5 долларов в неделю), ожидавшим меня на Сорок второй улице.

Корвины, выполняя свое обещание, всячески меня опекали и знакомили с редакторами, которые спрашивали: