всяком случае – он широко употребим в определенных женских кругах, реальных или же воображаемых, для оправдания их, быть может, чересчур выдающейся тяги к сладкоголосым демонам с изумительным воем либо, несколько менее категорично, неотесанным лебедям.) Даже если мне придется мысль эту вколачивать в головы – и я сознаю, что уже это делаю, – следует ясно дать понять, что мы, хоть и в слегка различной степени, были двумя навязчиво «невзрачными» детьми. Господи, до чего ж невзрачны мы были. И хоть, по-моему, я могу сказать, что внешность наша «значительно улучшилась» с годами и лица у нас «округлились», должен объявить снова и снова: мальчиками, юношами, подростками мы, вне сомнений, заставляли огромное множество поистине чутких людей при первом взгляде на нас отчетливо страдать. Я говорю здесь, само собой, о взрослых, не о прочих детях. Маленькие дети, по большей части, страдать не особо расположены – в таком-то смысле. С другой стороны, большинство маленьких детей нынче не замечены и в особом благородстве. Зачастую на детских утренниках чья-нибудь довольно показушно свободомыслящая мамаша предлагала сыграть в «бутылочку» или «почту», и я с готовностью могу засвидетельствовать: все свое детство двое старших Глассов оставались матерыми получателями целых мешков неотправленных писем (высказано нелогично, однако, я считаю, удовлетворительно) – если, само собой, «почтальоном» не была одна девочка по имени Шалава Шарлотта, и без того слегка того. Беспокоило ли нас это? Мучились ли мы? Ну-ка хорошенько пораскинь мозгами, писатель. Мой очень неспешный, очень обдуманный ответ: Почти никогда. В моем случае в голову сразу приходят три причины. Во-первых, за исключением одного-двух шатких интервалов, я все детство неколебимо верил – в большой степени благодаря настойчивости Симора, но никак не только, – что я – парнишка отъявленно обаятельный и со всех сторон талантливый, а если кто так не считает, это – одновременно симптоматичный и на странный манер бессмысленный показатель его вкуса. Во-вторых (если вы это вытерпите, а я не понимаю, как вам это удастся), у меня к пяти годам уже имелось радужное твердое убеждение, что, когда вырасту, я стану превосходным писателем. И в-третьих, лишь с очень немногими отклонениями, причем ни одно из них не затрагивало глубин души, я всегда втайне был доволен и гордился любым своим физическим сходством с Симором. У самого же Симора, как обычно, все было иначе. Его поочередно то крайне заботил его смешной облик, то он плевать на него хотел. Переживая сильно, он переживал за других, и я сейчас соображаю, что особенно – за нашу сестру Тяпу. Симор по ней с ума сходил. Это мало что объясняет, поскольку с ума он сходил по всей нашей семье и большинству народонаселения вне ее. Но, как это случается у всех молоденьких девчонок, которых знал я, у Тяпы была такая фаза – восхитительно краткая, должен сказать, к ее чести, – когда она минимум дважды в день «умирала» из-за gaffes, faux pas[352] взрослых вообще. На пике этого периода любимой учительницы истории, вошедшей в класс после обеденного перерыва со следами charlotte russe[353] на щеке, хватило бы, чтоб Тяпа у себя за партой зачахла на корню и умерла. Вполне, однако, часто она возвращалась домой мертвой по несколько менее тривиальным причинам, и вот такие разы Симора беспокоили и волновали. Из-за нее его весьма наособицу тревожили те взрослые, что подходили к нам (к нему и ко мне) на вечеринках и так далее и говорили, какие мы с ним сегодня красавцы. Подобное случалось нередко, если и не дословно, и, похоже, Тяпа в таких случаях обычно оказывалась в пределах слышимости и определенно предвкушала кончину.
Может, мне тут стоит чуть больше попереживать, не навернусь ли я с борта, зайдя слишком далеко в этих разговорах про его лицо – его физическое лицо. Допускаю – с готовностью: мне в определенном смысле недостает совершенства методов. Возможно, с этим описанием я переборщил. С одной стороны, вижу, что уже обрисовал почти все черты его лица, а жизни оного даже не коснулся. Сама эта мысль – я ее не ожидал – потрясающе угнетает. Однако даже пока я ее в себе ощущаю, даже пока тону с ней, некая убежденность, что была у меня с самого начала, остается нетронутой – ей уютно и сухо. «Убежденность» – вообще не то слово. Тут речь скорее о призе для лучшего гурмана наказаний или о сертификате стойкости. Я чувствую, у меня есть знание, некая редакторская интуиция, что выработалась из моих неудачных попыток в прошедшие одиннадцать лет описать Симора на бумаге, и знание это подсказывает мне: недомолвками его не постичь. Вовсе наоборот. С 1948 года я написал и нарочито театральным манером сжег по меньшей мере десяток рассказов или набросков о нем – и некоторые, говорю я, хоть и зря говорю, довольно-таки живые и читабельные. Но они – не Симор. Сооруди для Симора недомолвку, и она обратится – заматерев – в ложь. Художественную ложь – возможно, а иногда и аппетитную, однако ложь тем не менее.
Сдается мне, ложиться не следует еще час-другой. Вертухай! Проследите, чтобы этот человек не лег спать.
Но многое в нем ни в малейшей мере не напоминало горгулью. Руки у Симора, к примеру, были очень изящные. Я помедлю называть их прекрасными, поскольку не хочется опускаться до совершенно отвратного выражения «прекрасные руки». Ладони – широкие, мышца между большим и указательным пальцами казалась неожиданно развитой, «сильной» (кавычки необязательны – бога ради, расслабься), однако пальцы – дольше и суше, даже чем у Бесси; средние же пальцы выглядели так, будто их следовало измерять портновской лентой.
Я думаю о последнем абзаце. Иными словами – о том личном восхищении, что в нем отразилось. До какой степени, задаюсь вопросом я, можно позволить человеку восхищаться руками брата, чтобы не воздевались современные брови? С юных дней, папа Уильям[354], моя тяга к другому полу (если не брать во внимание несколько, скажем, не всегда добровольных вялых периодов) часто служила довольно обыденным поводом для слухов на некоторых моих старых Семинарах. Однако теперь я не могу не припомнить – быть может, чересчур живо, – что Софья Толстая в какой-то своей, ничуть не сомневаюсь, тщательно спровоцированной семейной дрязге обвинила отца ее тринадцати детей, старика, домогавшегося ее каждую ночь их жизни в браке, в гомосексуальных наклонностях. В целом, я думаю, Софья Толстая была женщиной примечательно невыдающихся способностей – и атомы мои, более того, организованы таким манером, что я по самой природе своей склонен полагать: обычно дыма не бывает без клубничного «Джелло», без огня же дым случается сплошь и рядом, – но я крайне подчеркнуто верю, что в любом прозаике, для которого либо все, либо ничего, и даже в том, кто на писательство претендует, в огромной мере присутствует гермафродит. Мне кажется, если прозаик хихикает над писателями-мужчинами, которые носят невидимые юбки, делает он это к собственному непреходящему риску. По сему поводу я больше ничего не скажу. Это именно тот сорт уверенности, который можно очень легко и смачно Оскорбить. Чудо, что на печатной странице мы не так трусим, как на самом деле.
Голос Симора, его невероятную гортань я здесь обсуждать не могу. Мне даже толком не на что сперва опереться. Просто скажу пока – своим голосом, непривлекательным и Детективным: голос, которым разговаривал он, был лучшим совершенно несовершенным музыкальным инструментом, что мне доводилось слушать часами. Повторяю, однако, что мне хотелось бы отложить полное его описание.
Кожа у него была смугла или, по крайней мере, располагалась на очень дальнем, безопасном краю спектра от землистой и необычайно чиста. Все отрочество он проходил без всяких чирьев, и это как озадачивало, так и раздражало меня до крайности, поскольку питался он примерно теми же кучами провизии с уличных тележек – как выражалась наша мать, Негигиеничной Едой, Которую Готовят Грязные Люди, Никогда Не Моющие Рук, – что и я, пил по крайней мере столько же бутылочной газировки, что и я, да и мылся наверняка не чаще меня. Если уж на то пошло, мылся он значительно реже. Он бывал обычно так занят присмотром за тем, чтобы остальная шайка – в особенности двойняшки – мылась регулярно, что зачастую сам просто не успевал. Что отбрасывает меня – это не очень удобно – назад, к теме парикмахерских. Как-то днем по пути на подстрижку он как вкопанный вдруг остановился посреди Амстердам-авеню и спросил у меня очень рассудительно – а вокруг в обе стороны неслись грузовики и прочий транспорт, – не буду ли я сильно возражать, если подстригусь без него. Я оттащил его к бордюру (хорошо бы получить по никелю за каждый бордюр, к которому я его оттаскивал и ребенком, и взрослым) и ответил, что, разумеется, буду. У Симора сложилось ощущение, что у него не очень чистая шея. И он намеревался избавить парикмахера Виктора от вида этой оскорбительно грязной шеи. По сути, она и была грязной. Не в первый и не в последний раз он сунул палец под воротник рубашки и попросил меня поглядеть. Обычно эта область патрулировалась как следует, но когда нет – мало не казалось.
Вот теперь я по-настоящему должен баиньки. С первым лучом зари Декан по Женской Части – милейшее существо – приходит завтра пылесосить.
Тут где-то должен всплыть ужасный вопрос одежды. Как изумительно удобно было бы, если б писатели позволяли себе описывать одежду своих персонажей предмет за предметом, шов за швом. Что нам не дает? Отчасти – склонность либо загибать читателя, с которым мы никогда не встречались, в позицию, либо оправдывать его за недостаточностью улик: позиция – когда мы не приписываем ему нашего знания людей и нравов, недостаточность улик – когда мы предпочитаем не верить, что у него под рукой те же мелочные, изощренные данные, что и у нас. Например, когда я прихожу к своему подологу и натыкаюсь в журнале «Ку-ку» на снимок некоего многообещающего американского общественного деятеля – кинозвезды, политика, только что назначенного президента колледжа, – и человека этого показывают нам дома, с гончей у ног, Пикассо на стене, а на человеке охотничья норфолкская куртка, я обычно бываю очень мил с собакой и достаточно учтив с Пикассо, но когда дело доходит до выведения заключений касаемо норфолкских курток на американских общественных деятелях, я могу оказаться непримирим. Если то есть меня с самого начала не привлекает данная личность, куртка все и решит. Из нее я заключу, что горизонты личности расширяются слишком, на мой вкус, чертовски быстро.