– Пошли, шеф, – говорит этот Морис. И толкает меня этой своей захезанной рукой. Я чуть на пердак не свалился – Морис этот огромный же, падла. А потом я и вякнуть не успел, как они с Солнышком уже в номере. Будто хозяева, нафиг. Эта Солнышко на подоконнике расселась. А Морис этот плюхнулся в кресло, растеребил себе воротничок и всяко-разно – он в лифтерской форме еще был. Ух как меня трясло.
– Лана, шеф, отстегивай. Мне на работу еще.
– Я ж вам раз десять сказал, я вам ни цента больше не должен. Я уже дал ей пятерку…
– Кончай херню пороть, ну? Отстегивай.
– Чего это ради я должен ей еще пять? – говорю. Голос у меня срывался и чуть по комнате не скакал. – Харэ меня трамбовать.
Этот Морис всю куртейку свою расстегнул. Под ней у него был этот фуфлыжный воротничок, а ни рубашки, ничего больше не было. Жирное волосатое пузо.
– Никто никого не трамбует, – говорит. – Отстегивай, шеф.
– Не буду.
Когда я это сказал, он встал с кресла и на меня пошел и всяко-разно. С таким видом, будто он сильно-сильно устал или ему сильно-сильно скучно. Ох как же я перессал. Еще помню, я как бы руки на груди сложил. А вообще все бы не так фигово, наверно, если б на мне этой, нафиг, пижамы не было.
– Отстегивай, шеф. – Он уже совсем ко мне подошел. Заладил, как пономарь: «Отстегивай, шеф». Вот дебил.
– Не буду.
– Шеф, ты мя вынуждаешь из тя вышибить чутка. Я не хочу, но так похоже, – говорит. – Ты нам должен пятерку.
– Ничего я вам не должен, – говорю. – А будете вышибать, я заору как не знаю что. Всю гостиницу разбужу. Полиция и всяко-разно. – Голос у меня дрожал, гадство.
– Валяй. Ори, нафиг, сколько влезет. Отлично, – говорит этот Морис. – Хочешь, чтоб предки узнали, как ты ночь со шлюхой тут барахтался? А еще приличный пацан такой? – Он вполне себе соображал, для хезушника-то. По-честному.
– Оставьте меня в покое. Если б вы сказали десятка, я б не рыпался. Но вы отчетливо…
– Не отстегнешь, значит? – Он меня, нафиг, совсем к двери прижал. Чуть не топтался по мне, с этим своим захезанным волосатым пузом и всяко-разно.
– Оставьте меня в покое. И убирайтесь, нахер, из моего номера, – говорю. А руки у меня по-прежнему сложены и всяко-разно. Господи, вот же я ушибок.
Тут Солнышко рот впервые раскрыла.
– Эй, Морис, – говорит. – Мне лопатник у него взять? Он у него там на как его там.
– Ага, давай.
– Оставьте мой бумажник в покое!
– Взяла уже, – говорит Солнышко. И помахала у меня перед носом пятеркой. – Видишь? Я у тебя только пятерку взяла, которую ты мне должен. Я не жулик.
И тут я вдруг разревелся. Что угодно бы отдал, только б не реветь, а заревел.
– Нет, – говорю, – вы не жулики. Вы только сперли у меня пять…
– Заткнись, – говорит этот Морис и пихает меня.
– Оставь его в покое, а? – говорит Солнышко. – Пошли уже, а? Долг взяли, капуста у меня. Пошли. Давай, ну?
– Иду, – говорит Морис. Только не пошел.
– Я серьезно, Морис, эй. Оставь его в покое.
– А я ж его рази пальцем? – спрашивает он, весь такой невинненький, как я не знаю что. А потом чего – потом он щелбан дал мне по пижаме, очень сильно. Не скажу куда, но больно было, как не знаю что. Я ему сказал, что он, нафиг, гнусный дебил.
– Это чё такое? – говорит. И ладонь к уху поднес, с понтом, глухой. – Чё? Кто я?
А я по-прежнему ну как бы реву. Зла, нафиг, не хватает, и колотит, и всяко-разно.
– Ты гнусный дебил, – говорю. – Ты тупое дебильное жулье, года через два на улице ты на кофе клянчить будешь, как все эти оборванцы. И все гнусное пальто у тебя будет в соплях, и ты будешь…
Тут он мне и двинул. Я даже ни дернулся, чтоб уклониться, ничего. Только чую, как он неслабо мне в живот заехал.
Но меня ни вырубило, ничего, потому что я помню, как лежу на полу, а они из номера выходят и дверь за собой закрывают. Я потом еще долго на полу лежал, как тогда со Стрэдлейтером. Только теперь я думал, что подыхаю. По-честному. Вроде как тону или чего-то. Засада в том, что не вздохнуть. Когда я наконец встал, в ванную пришлось тащиться скрючившись, я за живот держался и всяко-разно.
Только я же долбанутый. Ей-богу, долбанутый. Где-то на полдороге в ванную я как бы стал прикидываться, будто мне пулю в живот зафигачили. Это Морис меня подстрелил. И теперь я тащусь в ванную накатить бурбона или как-то, чтоб нервы успокоить и по-честному уже за дела приняться. Я прикинулся, как выхожу из ванной, весь такой при параде и всяко-разно, с пушкой в кармане, чуть покачиваюсь. Потом такой спускаюсь по лестнице – не на лифте. За перила держусь и всяко-разно, а из угла рта струйка крови по чуть-чуть. И чего делаю – спускаюсь так на несколько этажей, кишки придерживая, кровища кругом, а потом жму кнопку лифта. И только этот Морис открывает двери, как видит меня с пушкой и давай визжать этим своим ссыкливым голоском, чтоб его оставили в покое. Но я ему все равно всажу. Шесть выстрелов, прямо в жирное волосатое пузо. Потом швырну пушку в шахту лифта – стерев сначала пальчики и всяко-разно. Затем доползу до номера, позвоню Джейн и попрошу приехать и перевязать мне кишки. Я так и видел ее: сигу мне подносит, чтоб я покурил, пока из меня кровь хлещет и всяко-разно.
Кино, нафиг. От него вся херня. Без балды.
В ванной я просидел где-то час – в ванне и всяко-разно. Потом обратно до кровати доплелся. Уснуть сразу не получилось – я ж даже не устал, – но уснул наконец. Хотя лучше всего было б вот чего – в жилу было бы покончить с собой. Хоть в окошко прыгай. И прыгнул бы, наверно, кабы точно знал, что меня сразу чем-нибудь накроют, как приземлюсь. Не в жилу, если толпа дурацких глазолупов стоит и пялится, когда от меня одна каша.
Спал я недолго, потому что когда проснулся, было всего часов десять. Как только выкурил сигу, мне тут же захотелось жрать. В последний раз я зачикал те два гамбургера с Броссаром и Экли, когда мы в Эйджерстаун в кино ездили. Давно. Чуть не полвека назад. Телефон стоял рядом, поэтому я стал было звонить, чтоб завтрак в номер принесли, но как бы испугался, что его пришлют с этим Морисом. Вы долбанулись, если думаете, будто я по нему соскучился. Поэтому я полежал немного в постели и выкурил еще сигу. Решил было звякнуть этой Джейн, проверить, может, она уже дома и всяко-разно, только что-то мне было не в струю.
Я поэтому чего – я этой Сэлли Хейз звякнул. Она ходила в Мэри А. Вудрафф, и я точняк знал, что она уже дома, – я ж от нее письмо получил пару недель назад. Она мне, конечно, не сильно в струю, но мы много лет знакомы. Я раньше думал, что она вполне себе такая сечет, – по собственной глупости думал. Все потому, что Сэлли много чего знает про театр, пьесы и литературу, да и о прочей всякой фигне. Если кто-нибудь про такую хрень много знает, сильно не сразу просечешь, дура она или нет. У меня много лет ушло в случае Сэлли. Наверно, и раньше бы просек, если б мы с ней так много, нафиг, не обжимались. У меня большая засада в том, что я вечно думаю, будто эта, с кем я обжимаюсь, нормально сечет. Оно тут, нафиг, совсем ни при чем, только я все равно так думаю.
Ладно, в общем, я ей звякнул. Сначала горничная ответила. Потом ее штрик. Потом она подошла.
– Сэлли? – говорю.
– Да, а кто это? – отвечает. Та еще фуфлыжница. Я уже ее штрику сказал, кто это.
– Холден Колфилд. Ты как?
– Холден! Я прекрасно! Как ты?
– Шикарно. Слышь. Ладно, ты вообще-то как? В смысле, как школа?
– Отлично, – говорит. – Ну то есть – сам знаешь.
– Шикарно. В общем, слышь. Я тут подумал – ты сегодня как, занята? Сегодня воскресенье, но по воскресеньям пара дневных спектаклей есть. Скидки и прочая фигня. Не против сходить?
– Было б здорово. Славно.
Славно. Я одно слово не перевариваю – «славно». Фуфло. Меня какую-то секунду подмывало сказать ей, что ну его нафиг, этот дневной спектакль. Но мы еще сколько-то потрындели. То есть она трындела. Там слово вставить – никак. Сначала она мне задвигала про какого-то типуса из Харварда – может, салага какой, этого она, само собой, не сказала, – который залип на ней, как я не знаю что. Звонит ей день и ночь. День и ночь – тут я чуть не сдох. Потом рассказала про какого-то другого типуса, какого-то кадета из Уэст-Пойнта[22], который из-за нее тоже чуть в петлю не лезет. Куда деваться. Я ей сказал, что встретимся под часами «Билтмора» в два, и чтоб не опаздывала, потому что начало, скорее всего, в полтретьего. Она вечно опаздывает. Потом повесил трубку. С ней сплошной геморрой, но она очень симпотная.
С этой Сэлли я договорился, слез с кровати, оделся и упаковался. Только перед тем, как выходить, поглядел в окно, как там извращенцы поживают, но у всех шторы были задернуты. По утрам они просто сама скромность. Затем спустился на лифте и выписался. Этого Мориса нигде было не видать. Я, само собой, искать его сломя голову не кинулся, гада.
Возле гостиницы я поймал мотор, а куда, нахер, ехать – фиг поймешь. Некуда мне ехать. Только воскресенье, а домой до среды никак, ну, на крайняк уж – до вторника. В другую гостиницу – не в струю, чтоб там башку мне проломили. Поэтому я чего – я говорю водиле, отвезите меня на вокзал Гранд-Сентрал. Он совсем рядом с «Билтмором», где мы с Сэлли потом встречаемся, и я прикинул, что вот как сделаю – сдам чемоданы в ячейку такую, от которой ключи дают, а потом позавтракаю. Я вроде как проголодался. Пока ехали, я вытащил лопатник и гроши свои пересчитал. Не помню точно, сколько у меня оставалось, но не целое состояние или как-то. Я до фигища всего за две какие-то недели спустил. По-честному. Я в душе, нафиг, транжира. Что не трачу, то прощелкиваю. Куда ни кинь, сдачу забрать забываю – в ресторанах и ночных клубах, и всяко-разно. Предки просто на стенку лезут. И правильно, в общем. Хоть штрик у меня и богатенький. Не знаю, сколько он там зашибает, – он про такое со мной никогда не заговаривал, – только я прикидываю, что дофига. Он корпоративный юрист. А эти ребята гроши лопатой гребут. Еще почему я знаю, что у него гроши водятся, – он вечно их вкладывает в бродуэйские постановки. Только те вечно проваливаются, и штруня моя просто рвет и мечет, когда он опять вкладывает. Она не очень здоровая у меня после того, как братец Олли помер. Нервная очень. Вот еще почему мне как не знаю чего не хотелось, чтоб она знала про мой выпуль.