Я мог бы – не стану утверждать, что буду, но мог бы – часами водить читателя – силой, если нужно – туда-сюда через парижско-китайскую границу. Так уж вышло, что Хохотуна я полагал неким своим сверхвыдающимся предком – эдаким Робертом Э. Ли[66], у которого приписываемые ему добродетели растворены в крови. Такое вот соображение – это еще ничего по сравнению с той неумеренной иллюзией, что владела мною в 1928 году, когда я считал себя не только прямым потомком Хохотуна, но и единственным законным его наследником. В том году я не был даже сыном своих родителей – я себе виделся дьявольски лощеным самозванцем, который дожидается малейшего их промаха, чтобы сделать ход – желательно без насилия, но вовсе не обязательно – и явить им свое подлинное лицо. Как меру предосторожности, дабы не разбить сердце моей липовой мамочки, я намеревался взять ее в свой преступный найм в некоем неопределенном, однако пристойно царственном качестве. Но главным образом в 1928 году я должен был следить за собой. Подыгрывать фарсу. Чистить зубы. Причесываться. Чего бы это ни стоило, сдерживать свой природный сатанинский смех.
Вообще-то я был не единственным законным наследником Хохотуна. В Клубе было двадцать пять команчей – или двадцать пять законных наследников, – и все мы инкогнито и зловеще перемещались по городу, присматривались к лифтерам – потенциальным заклятым врагам, углом рта, но бегло нашептывали распоряжения на ухо кокер-спаниелям, указательными пальцами рисовали мишени на лбу учителям арифметики. И вечно ждали – ждали достойной возможности внушить страх и восторг ближайшей посредственной душе.
Однажды февральским днем, сразу после начала бейсбольного сезона команчей, я заметил в автобусе Вождя новшество. Выше зеркальца заднего вида над ветровым стеклом появилась небольшая фотография в рамке – девушка в академической шапочке и мантии. Мне показалось, что портрет девушки не стыкуется с общим чисто мужским оформлением автобуса, и я в лоб спросил Вождя, кто это. Сначала он упирался, но затем признал, что это девушка. Я спросил, как ее зовут. Он уклончиво ответил:
– Мэри Хадсон. – Она что, спросил я, в кино снимается или как. Он ответил, нет, она раньше ходила в колледж Уэллсли[67]. И добавил медленно и запоздало, что колледж Уэллсли – очень первоклассный колледж. Но я спросил, зачем ее фотография в автобусе. Вождь слегка пожал плечами – мне показалось, он вроде бы дал понять, что снимок ему как бы подбросили.
Следующую пару недель фотография – сколь насильно или случайно ее Вождю ни навязали – автобуса не покидала. Она не выметалась вместе с фантиками с Малышом Рутом[68] и разбросанными лакричными палочками. Тем не менее мы, команчи, к ней привыкли. Она постепенно приобрела неброский характер спидо- метра.
Но однажды по дороге к Парку Вождь притормозил у обочины Пятой авеню в районе Шестидесятых улиц – через добрые полмили после нашего бейсбольного поля. Около двадцати советчиков за спиной водителя немедленно потребовали разъяснений, но Вождь ни единого не предъявил. Вместо этого он выдвинулся на позицию рассказчика и преждевременно пустился излагать очередную порцию «Хохотуна». Однако едва он начал, в дверь автобуса кто-то постучал. Рефлексы Вождя в тот день были отточены до совершенства. Он буквально одним махом развернулся на кресле, дернул за рычаг двери, и в автобус вошла девушка в бобровой шубке.
С налету могу припомнить только трех девушек в своей жизни, которые с первого взгляда поразили меня своей неопределимо великой красотой. Одна – худенькая девушка в черном купальнике, которой никак не удавалось поставить оранжевый зонтик на пляже Джоунз-Бич году в 1936-м. Вторая – девушка на круизном судне в Карибском море в 1939-м, которая кинула зажигалкой в дельфина. А третья – девушка Вождя Мэри Хадсон.
– Я сильно опоздала? – улыбнулась она Вождю.
С таким же успехом могла бы спросить, не уродина ли она.
– Нет! – ответил Вождь. Несколько диковато он взглянул на команчей, сидевших возле его кресла, и дал сигнал подвинуться. Мэри Хадсон села между мной и мальчишкой по имени Эдгар как-то – лучшим другом его дяди был бутлегер. Мы освободили для нее все место на свете. После чего автобус тронулся – странно, как-то любительски дернувшись. Все команчи до единого молчали.
По дороге обратно к нашей обычной парковке Мэри Хадсон, не вставая, подалась вперед и с воодушевлением отчиталась перед Вождем обо всех поездах, на которые опоздала, и обо всех, на которые не опоздала; жила она в Дагластоне, Лонг-Айленд. Вождь был на взводе. Он не только сам не участвовал в разговоре; он едва слушал, что говорит она. Помню, в руке у него остался набалдашник от рычага передачи.
Когда мы вышли из автобуса, Мэри Хадсон потащилась за нами. Я уверен – к тому времени, как мы дошли до поля, на лице каждого команча можно было прочесть: некоторые-девчонки-просто-не-соображают-когда-им-пора-отваливать-домой. А в довершение всего, когда мы с другим команчем подбрасывали монетку, чтобы определить, чья команда первой выходит на поле, Мэри Хадсон рьяно пожелала участвовать в игре. Ответ на это не мог быть категоричнее. Если раньше мы, команчи, просто пялились на ее женскость, теперь мы на нее вытаращились. Мэри Хадсон в ответ улыбнулась. Это несколько обескураживало. Затем все в свои руки взял Вождь, тем самым явив качество, кое раньше принималось за хорошо скрываемый талант к бестолковости. Он отвел Мэри Хадсон в сторонку, чтобы команчи не слышали, и, похоже, обратился к ней серьезно и разумно. В конце концов Мэри Хадсон его перебила, и вот ее голос команчи услышали отчетливо.
– Но я же хочу, – сказала она. – Я тоже хочу поиграть!
Вождь кивнул и попробовал еще раз. Он показал на ромб – вся площадка была раскисшая и в выбоинах. Взял в руки обычную биту и продемонстрировал, сколько она весит.
– Мне все равно, – отчетливо сказала Мэри Хадсон. – Я приехала аж в Нью-Йорк – вроде как к стоматологу и прочее, – и я буду играть.
Вождь снова кивнул, но сдался. Он осторожно подошел к основной базе, где ждали две команды команчей, «Храбрецы» и «Воины», и посмотрел на меня. Я был капитаном «Воинов». Вождь вспомнил моего обычного центрфилдера, который болел дома, и сказал, что Мэри Хадсон может занять его место. Я ответил, что мне не нужен центрфилдер. Вождь спросил, что это еще за дьявольщина – как это мне не нужен центрфилдер. Меня как громом поразило. Впервые я услышал, как Вождь ругается. Больше того, я чувствовал, как мне улыбается Мэри Хадсон. Дабы вернуть самообладание, я подобрал с земли камень и швырнул им в дерево.
Мы вышли на поле первыми. В первом иннинге центрфилдеру ничего делать не пришлось. С моей позиции на первой базе я время от времени поглядывал назад. И всякий раз Мэри Хадсон весело мне махала. На ней была перчатка кэтчера – на этом она сама твердо настояла. Кошмар.
Мэри Хадсон в составе «Воинов» отбивала девятой. Когда я сообщил ей о таком порядке, она скорчила гримаску и сказала:
– Ну так давайте быстрее. – И, вообще говоря, мы вроде как и дали быстрее. Ей довелось отбивать еще в первом иннинге. По такому случаю она сняла свою бобровую шубку – и кэтчерскую перчатку – и вышла к пластине в темно-коричневом платье. Когда я дал ей биту, Мэри спросила, почему она такая тяжелая. Вождь оставил свое место арбитра за питчером и встревоженно приблизился. Мэри Хадсон он сказал, чтобы конец биты положила себе на правое плечо.
– Лежит, – ответила она.
Он сказал ей, чтобы не душила биту.
– Не душу, – ответила она.
Он сказал, чтобы глаз с мяча не сводила.
– Не сведу, – ответила она. – Прочь с дороги.
На первый поданный мяч она могуче размахнулась и запустила его поверх головы лефтфилдера. Это было хорошо для обычного двойного аута, но Мэри Хадсон заработала и третий – в высокой стойке.
Когда сначала поубавилось мое изумление, за ним – трепет, а за ним – восторг, я посмотрел на Вождя. Тот, казалось, не столько стоял за питчером, сколько парил над ним. Я видел совершенно счастливого человека. Мэри Хадсон помахала мне с третьей базы. Я помахал в ответ. Не смог бы сдержаться, если б и захотел. Даже не беря в расчет ее владение битой, она, как выяснилось, была из тех девчонок, что умеют помахать кому-нибудь с третьей базы.
Весь остаток игры она выходила на базу, когда наступал ее черед. Первую она, похоже, терпеть не могла – ее там было не удержать. По крайней мере три раза она крала вторую.
Принимала мячи она хуже некуда, но мы громоздили друг за другом слишком много пробежек и всерьез внимания не обращали. Думаю, лучше б ей было бросаться на флаи в чем угодно, только не в кэтчерской перчатке. Но снимать ее Мэри Хадсон ни в какую не желала. Говорила, что славненько смотрится.
Следующий месяц-другой Мэри Хадсон пару раз в неделю играла в бейсбол с команчами (явно когда у нее было назначено у стоматолога). Порой успевала к автобусу вовремя, порой опаздывала. Иногда в пути вообще не закрывала рта, а иногда просто сидела и курила свои «герберты тарейтоны» (с пробковым фильтром). Если сидеть с нею рядом в автобусе, от нее пахло изумительными духами.
Одним ветреным днем в апреле, после обычного заезда на перекресток 109-й и Амстердам, Вождь на 110-й улице повернул полный автобус на восток и, как обычно, проехал по Пятой авеню. Но волосы у него были смочены и гладко причесаны, и он надел пальто, а не кожаную куртку, поэтому разумно было предположить, что к нам должна присоединиться Мэри Хадсон. Когда мы промчались мимо нашего обычного въезда в Парк, я уверился окончательно. Вождь соответственно случаю поставил автобус на углу Шестидесятых. Затем, чтобы команчи убили время безболезненно, он оседлал водительское кресло и огласил новую порцию «Хохотуна». Я помню ее во всех подробностях и должен кратко ее изложить.