Случилось так, что лучший друг Хохотуна волк Черное Крыло оказался в физической и интеллектуальной западне, расставленной Дюфаржами. Те, сознавая высокую преданность и самоотверженность Хохотуна, предложили ему свободу Черного Крыла в обмен на его собственную. С честнейшими намерениями на свете Хохотун на эти условия согласился. (Какая-то деталь мелкой механики его гения была частенько подвержена необъяснимым поломкам.) Условились, что Хохотун встретится с Дюфаржами в полночь, в заранее оговоренной лесной чаще под Парижем, и там под луною Черное Крыло освободят. Однако Дюфаржи вовсе не намеревались освобождать Черное Крыло, которого презирали и боялись. В ночь обмена они вместо Черного Крыла выпустили на волю дублера, сперва выкрасив ему левую заднюю лапу в снежно-белый цвет, чтоб казалось похоже.
Однако Дюфаржи не учли двух вещей: сентиментальности Хохотуна и его владения волчьим языком. Едва позволив дочери Дюфаржа привязать себя колючей проволокой к дереву, Хохотун ощутил в себе позыв возвысить прекрасный музыкальный голос и несколькими словами попрощаться якобы со своим старым другом. Подменный волк, стоявший в лунном свете в нескольких футах от Хохотуна, поразился, насколько чужак знает волчий язык, и с минуту вежливо слушал последние наставления, как личные, так и деловые, которыми делился с ним Хохотун. Но в конце концов дублеру стало невтерпеж, и он принялся переминаться с лапы на лапу. Затем резко и довольно нелюбезно он перебил Хохотуна и сообщил, что, во-первых, его зовут вовсе не Темное Крыло, не Черное Крыло и не Серая Лапа, никак вообще так его не зовут, а имя его Арман, ну и во-вторых, он никогда в жизни не был в Китае и не имеет ни малейших намерений туда отправляться.
Должным манером разгневавшись, Хохотун языком столкнул с лица маску и в лунном свете явил Дюфаржам свое истинное лицо. Мадемуазель Дюфарж в ответ незамедлительно грохнулась в обморок. Ее отцу повезло больше. По случайности на него в тот момент напал приступ кашля, и только так Дюфарж пропустил смертоносное разоблачение. А когда кашель стих и Дюфарж увидел, что дочь его распростерта в лунном свете на земле, он смекнул, что к чему. Прикрывая рукой глаза, он выпустил из своего автоматического пистолета всю обойму туда, где с тяжким свистом дышал Хохотун.
Эпизод на этом завершился.
Вождь извлек из кармашка для часов свой долларовый «Ингерсолл», посмотрел на него, затем развернулся в кресле и запустил двигатель. Я сверился со своими часами. Почти половина пятого. Когда автобус тронулся, я спросил Вождя, не собирается ли тот ждать Мэри Хадсон. Ответа не последовало, и, не успел я повторить вопрос, Вождь чуть откинул голову и обратился ко всем нам:
– Давайте, черт побери, чуть потише, а?
Как бы то ни было, приказ, по сути, был лишен смысла. В автобусе и прежде, и теперь стояла мертвая тишина. Почти все думали о той переделке, в которой остался Хохотун. Мы уже давно за него не переживали — мы слишком верили в него, – но спокойно воспринимать самые опасные моменты так и не научились.
В третьем или четвертом иннинге в тот день с первой базы я заметил Мэри Хадсон. Она сидела на скамейке ярдах в ста слева от меня, приткнувшись меж двумя няньками с детскими колясками. На ней была бобровая шубка, Мэри Хадсон курила сигарету и, похоже, наблюдала издали за нашей игрой. От своего открытия я пришел в сильное возбуждение и завопил о нем Вождю, стоявшему за питчером. Вождь поспешил ко мне – только что не бегом.
– Где? – спросил он. Я снова показал. Миг он пристально смотрел в верном направлении, потом сказал, что сейчас вернется, и покинул поле. Уходил он медленно, расстегивая пальто и засовывая руки в задние карманы брюк. Я сел на первую базу и смотрел на него. Когда Вождь дошел до Мэри Хадсон, пальто его снова было застегнуто, а руки висели по бокам.
Он постоял перед ней минут пять – очевидно, что-то говорил. Затем Мэри Хадсон встала, и они вдвоем направились к бейсбольному полю. На ходу не разговаривали и не смотрели друг на друга. Выйдя на поле, Вождь занял место за питчером. Я заорал ему:
– А она не будет играть?
Вождь велел мне следить за своим носом. Я проследил, не сводя глаз с Мэри Хадсон. Она медленно походила за пластиной, сунув руки в карманы бобровой шубки, и в конце концов села на штрафную скамью сразу за третьей базой. Закурила еще одну сигарету и положила ногу на ногу.
Когда «Воины» стали подавать, я подошел к ее скамье и спросил, не хочет ли она поиграть на левом поле. Она покачала головой. Я спросил, не простыла ли она. Она снова покачала головой. Я ей сказал, что у меня на левом поле никого нет. Сказал, что у меня один человек играет и в центре, и слева. Никакой реакции на все эти сведения не последовало. Я подбросил в воздух свою перчатку игрока с первой базы и попробовал поймать ее на голову, но перчатка упала в грязную лужу. Я вытер ее о штаны и спросил Мэри Хадсон, не хочет ли она как-нибудь прийти ко мне домой на ужин. Сказал, что Вождь частенько приходит.
– Оставь меня, – сказала она. – Оставь меня, пожалуйста, в покое, а?
Я уставился на нее, потом развернулся и пошел к скамье «Воинов»; по пути я вытащил из кармана мандарин и подбросил. Примерно на полдороги вдоль линии фола третьей базы я обернулся и зашагал дальше спиной вперед, не сводя глаз с Мэри Хадсон и не выпуская мандарин из руки. Я понятия не имел, что происходило между Вождем и Мэри Хадсон (и до сих пор не имею, только слабо что-то подсказывает интуиция), но понимал четче некуда, что Мэри Хадсон навсегда перестала быть команчем. Именно из-за такой уверенности, сколь мало бы та ни опиралась на сумму фактов, идти спиной вперед было опаснее обычного, и я врезался в детскую коляску.
После еще одного иннинга подавать стало темно. Игру свернули, мы стали собирать вещи. В последний раз я хорошенько разглядел Мэри Хадсон у третьей базы – девушка стояла и плакала. Вождь держал ее за рукав бобровой шубки, но Мэри отстранялась. Потом она выскочила с поля на цементную дорожку и побежала, а потом скрылась с глаз. Вождь за ней не пошел. Стоял и смотрел, как она убегает. Затем развернулся, дошагал до пластины дома и подобрал две наши биты – их мы всегда оставляли нести ему. Я подошел и спросил, не поцапались ли они с Мэри Хадсон. В ответ он велел мне заправить рубашку.
Как обычно, мы, команчи, последние несколько сот шагов до того места, где стоял автобус, бежали бегом, вопили, толкались, пробовали друг на друге захваты, но все с живостью понимали, что настало время для новой порции «Хохотуна». Перебегая Пятую авеню, кто-то уронил лишний или ненужный больше свитер, я запнулся и шлепнулся. Рывок к автобусу-то я потом совершил, но лучшие места уже были заняты, и мне пришлось сесть в середине. Разозлившись на такое положение дел, я локтем пихнул в бок мальчишку справа, повернулся и стал смотреть, как Пятую авеню переходит Вождь. Еще не стемнело, но в четверть шестого уже бывало сумрачно. Вождь переходил улицу сосредоточенно, воротник пальто поднят, под левой рукой – биты. Черные волосы, прилизанные днем, теперь высохли и развевались. Помню, я посочувствовал, что у Вождя нет перчаток.
Когда он влез в автобус, там, как обычно, стояла тишина – примерно сопоставимая с театром, где уже гаснет свет. Торопливым шепотком заканчивались разговоры – или все затыкались вообще. Тем не менее первым делом Вождь сказал нам:
– Ладно, прекращаем шуметь – или никакой истории.
Единым махом в автобусе наступила безоговорочная тишина, отрезав Вождю любые пути отхода – только занять свое рассказчицкое место. Сделав это, он вынул платок и методично высморкался, продув по очереди обе ноздри. Мы наблюдали за ним терпеливо и даже с каким-то зрительским интересом. Покончив с платком, Вождь аккуратно сложил его и сунул в карман. После чего выдал нам новую порцию «Хохотуна». От начала до конца длилась она не больше пяти минут.
Четыре пули Дюфаржа ударили в Хохотуна, две из них пробили ему сердце. Когда Дюфарж, по-прежнему прикрывая глаза рукой, чтобы не видеть ужасное лицо, услышал, как его мишень странно всхлипнула в агонии, он страшно обрадовался. Черное сердце его дико заколотилось, он кинулся к своей беспамятной дочери и привел ее в чувство. Эта парочка, вне себя от восторга и трусливой дерзости, осмелилась теперь взглянуть на Хохотуна. Голова его поникла, словно он умер, подбородок покоился на залитой кровью груди. Опасливо, алчно отец и дочь приблизились, чтобы осмотреть добычу. Но их ждал сюрприз – да еще какой. Хохотун, отнюдь не мертвый, тайным манером сокращал мышцы живота. Едва Дюфаржи достаточно приблизились, он вдруг поднял голову, ужасно расхохотался и аккуратно, даже брезгливо изрыгнул все четыре пули. Деянье это так остро подействовало на Дюфаржей, что сердца их буквально разорвались, и оба замертво рухнули к ногам Хохотуна. (Если эпизоду все равно суждено было оказаться коротким, он мог бы завершиться и на этом; команчи бы поняли и приняли внезапную кончину Дюфаржей. Но эпизод на этом не закончился.) Дни шли, а Хохотун стоял, прикрученный к дереву колючей проволокой, и у ног его разлагались Дюфаржи. Обессиленный, лишенный орлиной крови, он никогда не был так близок к смерти. Однако настал день, когда хрипло, но красноречиво он воззвал к лесным зверям о помощи. Он попросил их привести к нему обаятельного карлика Омбу. И те привели. Только путь через парижско-китайскую границу был долог, и когда Омба прибыл на место с аптечкой и запасом свежей орлиной крови, Хохотун уже впал в кому. Как первый акт милосердия Омба подобрал маску хозяина, которую сдуло на пожираемое червями тело мадемуазель Дюфарж. Карлик с почтением покрыл ею отвратительные черты, после чего принялся перевязывать раны.
Когда маленькие глазки Хохотуна в конце концов открылись, Омба с надеждой поднес к маске пузырек орлиной крови. Только Хохотун пить не стал. Вместо этого он слабо произнес имя своего любимого Черного Крыла. Омба склонил голову, тоже слегка обезображенную, и поведал хозяину о том, что волка Дюфаржи убили. Странный душераздирающий вздох последней печали вырвался из Хохотуна. Он изнуренно потянулся к пузырьку орлиной крови и сокрушил его в руке. Та капля крови, что еще в нем оставалась, тонко стекла по запястью. Хохотун велел Омбе отвернуться, и тот, всхлипнув, повиновался. Перед тем как отвратить лицо к залитой кровью земле, Хохотун совершил свое последнее деянье – стянул с себя маску.