Дж. Д. Сэлинджер — страница 74 из 123


Итак: длинное машинописное четырехлетней давности письмо, которое Зуи прихватил с собой в ванну в это ноябрьское утро, понедельник, год 1955-й, за прошедшие четыре года, очевидно, извлекалось из конверта, разворачивалось и снова складывалось в уединении слишком уж часто, а потому ныне вид имело не только малосъедобный, но и порвано было в нескольких местах, особенно – на сгибах. Автором письма, как уже говорилось выше, выступал самый старший из живых братьев Зуи – Дружок. Само письмо было поистине бесконечным в длине своей, цветистым, назидательным, многословным, предвзятым, увещевательным, снисходительным, постыдным – и до переизбытка полнилось нежностью. Говоря короче, именно такое письмо получатель, хочет он того или нет, будет некоторое время таскать с собой в заднем кармане. И такое профессиональные писатели определенного сорта любят воспроизводить дословно:

18/3/51

ДОРОГОЙ ЗУИ, я только что закончил расшифровку длинного письма, пришедшего сегодня утром от мамы, – сплошь про тебя, улыбку генерала Эйзенхауэра и маленьких мальчиков в «Дэйли Ньюс», которые падают в лифтовые колодцы, и когда же наконец мой телефон в Нью-Йорке снимут и поставят сюда, в деревню, где он мне действительно нужен. Без сомнения, единственная женщина на свете, способная писать письма с невидимым курсивом. Дорогуша Бесси. Каждые три месяца как часы я получаю от нее пятьсот слов текста про мой бедный старый личный телефон и как глупо платить каждый месяц Большие Деньги за то, чем никто здесь никогда больше даже не пользуется. Что есть поистине огромные жирные враки. Бывая в городе, я неизменно сижу и часами болтаю с моим старинным приятелем Ямой[151], Богом Смерти, и личный телефон для наших побрехушек необходим. Короче, будь добр – передай ей, что я не передумал. Этот старый телефон я обожаю страстно. Единственная поистине частная собственность, которая была у нас с Симором во всем кибуце у Бесси. Кроме того, для моей внутренней гармонии сущностно важно каждый год видеть Симора в дурацком телефонном справочнике. Мне нравится уверенно листать букву «Г». Будь умницей, так и передай. Не вполне дословно – вежливо. Будь добрее к Бесси, Зуи, когда можешь. Пожалуй, я говорю это не потому, что она наша мать, – но потому, что она устала. После тридцати или около того так и будет, когда все чуточку притормаживают (даже, может быть, ты), но и сейчас старайся сильнее. Недостаточно относиться к ней с преданным зверством танцора-апаша к его партнерше – это она понимает, кстати говоря, и неважно, что ты там себе думаешь. Ты забываешь, что она цветет на сентиментальности почти так же, как Лес.

Помимо телефонных моих проблем, нынешнее письмо Бесси – вообще-то письмо о Зуи. Я должен написать тебе, что Перед Тобой Вся Жизнь и Преступно не стремиться к Ученой Степени перед тем, как ты по-крупному нырнешь в актерство. Бесси не уточняет, в какой области ей хотелось бы твоей Ученой Степени, но я предполагаю – скорее в математике, нежели в греческом, мерзкий ты книжный червячок. Как бы то ни было, я понимаю: ей хочется, чтобы тебе Было На Что Опереться, если с актерской карьерой почему-либо не сложится. Что, может быть, весьма здраво и, наверное, так и есть, но мне что-то не хочется выступать с таким заявлением самому. Сегодня, так уж вышло, один из тех дней, когда я всех в нашей семье, включая себя, вижу не в тот конец телескопа. Утром мне пришлось взаправду напрячься у почтового ящика, чтобы вспомнить, кто такая Бесси, когда я увидел ее имя в обратном адресе на конверте. Хотя бы по одной вполне веской причине: курс «Писательское мастерство повышенного уровня 24-А» загрузил меня тридцатью восемью рассказами, которые мне скрепя сердце тащить домой на выходные. Из них тридцать семь будут повествовать о робкой затворнице-лесбиянке из пенсильванских немцев[152], которая Хочет Писать, и излагаться от первого лица развратной борзописицей. На диалекте.

Полагаю, тебе, само собой, известно: несмотря на то, что все эти годы я перетаскивал свой столик литературной шлюхи из колледжа в колледж, у меня по-прежнему нет даже диплома бакалавра. Как будто сто лет уже прошло, но, мне кажется, в самом начале было две причины, почему я не стал сдавать на степень. (Будь любезен, посиди спокойно. Я пишу тебе впервые за долгие годы.) Во-первых, в колледже я был истинный сноб, каким может быть лишь бывший участник «Мудрого Дитяти» и будущий пожизненный дипломант по филологии, и мне вовсе не хотелось никаких степеней, если у всех моих знакомых неначитанных грамотеев, дикторов радио и педагогических тупиц они имеются во множестве. И вторая: Симор свою степень получил в том возрасте, когда большинство юных американцев только оканчивают среднюю школу, и поскольку мне уже поздно было догонять его хоть с каким-то изяществом, я от степени отказался. Разумеется, к тому же я в твоем возрасте точно знал, что преподавать меня не вынудят никогда, а если Музам моим не удастся меня обеспечить, я пойду куда-нибудь точить линзы, как Букер Т. Вашингтон[153]. Но в каком-то конкретном смысле – вряд ли у меня есть академические сожаления. В особенно черные дни я иногда себе говорю, что, завались я степенями выше крыши, когда был к тому способен, теперь я, может, и не преподавал бы такую университетскую тягомотину, как «Писательское мастерство повышенного уровня 24-А». Но это, вероятно, чушь. Карты выпали (как им и следовало, подозреваю я) вопреки всяческим профессиональным эстетам, и, вне сомнения, все мы заслуживаем мрачной, многословной, академической смерти, коя нас рано или поздно и настигнет.

Я почти не сомневаюсь, что твоя участь сильно отличается от моей. Как бы то ни было, я, пожалуй, не на стороне Бесси. Если ты алчешь Надежности – или Бесси ее тебе желает, – твоя магистерская, по крайней мере, позволит тебе раздавать логарифмические таблицы в любой унылой сельской школе для мальчиков и почти в любом колледже. С другой стороны, твой прекрасный греческий не даст тебе почти ничего полезного ни в одном студгородке пристойных размеров, если у тебя нет степени, ибо мы живем в мире, населенном медными касками и академическими шапочками. (Конечно, ты всегда можешь переехать в Афины. Солнечные старые-добрые Афины.) Но чем больше я о тебе думаю, тем больше убеждаюсь: больше степеней – а ну их к черту. Смысл в том, если желаешь знать, что я поневоле думаю: из тебя вышел бы чертовски более приспособленный к жизни актер, если бы мы с Симором не подбрасывали тебе в стопки обязательного домашнего чтения упанишады, «Алмазную сутру», Экхарта[154] и прочие наши старые любови, когда ты был маленьким. Есть честь по чести, актер должен странствовать налегке. Когда мы были мелкими, С. и я однажды красиво отобедали с Джоном Бэрримором. Он чертовски блистал, искрился мудростью, но его вовсе не отягощал громоздкий багаж слишком уж формального образования[155]. Я вспомнил про это, потому что на выходных беседовал с одним довольно напыщенным востоковедом, и в какой-то момент, когда в разговоре настало глубокое метафизическое затишье, сказал ему, что у меня есть младший братик, который некогда, переживая несчастливую любовь, пытался переводить мундака-упанишаду[156] на классический древнегреческий. (Он аж взревел от хохота – ну, ты в курсе, как ржут востоковеды.)

Ей-богу, хотелось бы мне хоть как-то представлять, что станется с тобой-актером. Ты, само собой, актер прирожденный. Даже наша Бесси это знает. И, конечно, вы с Фрэнни – единственные в семье красавчики. Но где же ты будешь играть? Ты об этом подумал? В кино? Если да, я до помрачения боюсь, что, набери ты когда-нибудь вес, тебя затравят, как любого молодого актера, и отольют в надежный голливудский сплав боксера-профессионала и мистика, наемного стрелка и обделенного дитяти, пастуха и Совести Человеческой, а также всего прочего. Согласишься ли ты на этот стандартный кассовый шмальц?[157] Или станешь грезить о чем-то покосмичнее – zum Beispiel[158], сыграть Пьера или Андрея в техниколорной постановке «Войны и мира» с потрясающими батальными сценами и оставленными за кадром оттенками характера (под предлогом того, что они слишком романны и не смотрятся на экране), с Анной Маньяни[159], дерзко нанятой на роль Наташи (лишь для того, чтобы постановка выглядела стильно и Честно), роскошной сопроводительной музыкой Дмитрия Попкина[160], а все герои-любовники то и дело будут стискивать зубы, чтобы показать, будто они противостоят неимоверному напору чувств, а Мировая Премьера состоится в «Зимнем саду»[161], под прожекторами, и знаменитостей на ковровой дорожке представят публике Молотов, Милтон Бёрл и губернатор Дьюи[162]. (Под знаменитостями я подразумеваю, само собой, старых любителей Толстого – сенатора Дирксена, Жа Жу Габор, Гэйлорда Хаусера, Джорджи Джессела, Карла Рицевского[163].) Каково, а?[164] А если поступишь в театр, будут ли у тебя тогда иллюзии? Ты когда-нибудь видел поистине прекрасную постановку, скажем, «Вишневого сада»? Не говори, что да. Их никто не видел. Ты мог видеть «вдохновенные» постановки, «умелые» – но ничего прекрасного. Такого, где таланту Чехова соответствуют – нюанс нюансу, идиосинкразия идиосинкразии – все до единой души на сцене, не бывало никогда. Ты дьявольски меня беспокоишь, Зуи. Прости мне пессимизм, если не громогласность. Но мне известно, сколь многого ты всегда требуешь, гаденыш. И я пережил адский опыт сидения с тобою в театре. Я вижу отчетливо, как ты требуешь от исполнительского искусства такого, чего в нем просто не осталось. Бога ради, поберегись.