Дж. Д. Сэлинджер — страница 86 из 123

Вчера вечером, например. В «Сан-Ремо». Я все молился, чтобы Хесс не пересказывал мне сюжет своего сценария. Я ж ведь отлично знал, что этот дебильный сценарий у него с собой. Отлично знал, что не уйду без сценария. Но молил Бога, чтоб Хесс избавил меня от устного изложения. Он же не дурак. Он знает, что я не смогу не раскрыть рот. – Неожиданно и резко Зуи развернулся, не снимая ноги с сиденья, и взял – сцапал – книжку спичек с материного письменного стола. Опять отвернулся к окну и виду на школьную крышу и сунул сигару в рот – но тут же вытащил. – Да и ну его к черту все равно, – сказал он. – Такой дурак, что сердце кровью обливается. Как все на телевидении. И в Голливуде. И на Бродвее. Думает, что сентиментальное – это нежное, грубое – значит, реализм, а то, что заканчивается физическим насилием, – законная кульминация даже не…

– И ты ему так сказал?

– Разумеется, сказал! Я же только что тебе изложил – я не могу не раскрыть рот. Само собой, я ему так и сказал! И он остался там сидеть – жалко, что не сдох. Или что кто-то из нас не сдох – и хоть бы это был я. В общем – выход, какой полагается в «Сан-Ремо». – Зуи снял ногу с оконного сиденья. Повернулся, напряженный и возбужденный, отодвинул жесткий стул от стола и сел. Снова зажег сигару, потом сгорбился беспокойно, обе руки – на вишневой столешнице. У чернильницы стоял предмет, заменявший матери пресс-папье: небольшой стеклянный шар на черной пластиковой подставке, а внутри – снеговик в цилиндре. Зуи тряхнул его и, очевидно, стал наблюдать, как кружат снежинки.

Фрэнни, глядя на брата, теперь прикрывала глаза козырьком ладони. Зуи сидел в центральном столбе солнечного света. Фрэнни могла бы сдвинуться на диване, если б собиралась смотреть и дальше, но это бы потревожило Блумберга, который явно уснул у нее на коленях.

– У тебя правда язва? – вдруг спросила она. – Мама сказала, у тебя язва.

– Да, у меня язва, елки-палки. Это Калиюга, дружок, это Железный век[212]. Кому уже есть шестнадцать и он без язвы – тот шпион дебильный. – Он тряхнул снеговика еще раз, сильнее. – Самое смешное, – сказал он, – что Хесс мне нравится. Или, по крайней мере, нравится, когда не сует мне в глотку свою художественную нищету. Он хотя бы носит жуткие галстуки и забавные костюмы с подкладными плечами посреди всего этого перепуганного сверхконсервативного, сверхконформного дурдома. И мне нравится его самомнение. Он так заносчив, чокнутый гад, что даже смирен. В смысле, он же очевидно думает, будто телевидение – это нормально и заслуживает и его самого, и его огроменного, с-понтом-дерзкого и «нетрадиционного» таланта: а это такое дурацкое смирение, если приспичит задуматься. – Он смотрел в стеклянный шар, пока метель отчасти не утихла. – С какой-то стороны мне и Лесаж нравится. Владеет только лучшим – пальто, яхта с двумя каютами, оценки сыночка в Гарварде, электробритва, все. Однажды он пригласил меня домой на ужин и на дорожке остановил, чтобы спросить, помню ли я «покойную Кэрол Ломбард[213], ту, что в кино». Предупредил меня, что когда я увижу его жену, у меня будет шок – она просто копия Кэрол Ломбард. Наверно, за это мне он будет нравиться, пока не умру. Жена его оказалась такой усталой и грудастой блондинкой персидского вида. – Зуи резко оглянулся на Фрэнни, которая что-то сказала. – Что? – переспросил он.

– Да! – повторила Фрэнни – бледная, однако сияющая и тоже, очевидно, приговоренная любить Лесажа, пока не умрет.

Зуи молча покурил сигару.

– А в Дике Хессе меня так угнетает, – сказал он, – так печалит, так приводит в ярость или там еще куда, – первый сценарий, который он сделал Лесажу, был неплох. На самом деле – почти хорош. Его мы первым снимали на пленку – ты его, по-моему, не видела, ты тогда в школе училась, что ли. Я играл молодого фермера, который живет с отцом. Мальчик подозревает, что терпеть не может сельское хозяйство, к тому же они с отцом живут кошмарно трудно, поэтому, когда отец умирает, мальчик продает всю скотину и строит большие планы, как переберется в большой город и станет зарабатывать. – Зуи снова взял снеговика, но трясти не стал – просто повертел в руках за подставку. – Там славные куски были, – сказал он. – Я продал всех коров, но все равно выхожу на пастбище за ними приглядеть. А когда у меня с подружкой прощальная прогулка, перед тем как мне ехать в большой город, я ее все к тому пустому пастбищу увожу. А уже в городе, когда нахожу работу, все свободное время я околачиваюсь на скотопригонном дворе. И наконец в час пик на главной улице одна машина сворачивает налево и превращается в корову. Я бегу за ней, и тут светофор мигает, и меня сбивают – затаптывают. – Он тряхнул снеговика. – Такое, наверное, можно смотреть и когда ногти на ногах стрижешь, но после репетиций хотя бы не тянуло убегать из студии домой крадучись. По крайней мере, довольно свежо, и Хесс сам его написал, а не потому, что такова банальная сценарная тенденция. Хоть бы он вернулся домой и снова наполнился. Хоть бы все уже домой вернулись. Мне до смерти осточертело усложнять всем жизнь. Господи, ты бы видела Хесса и Лесажа, когда они о новой программе разговаривают. Или вообще о новом. Они же счастливы, как свиньи, пока я не появлюсь. Я себя ощущаю каким-то унылым гадом, против которых предостерегал Симоров возлюбленный Чжуан-цзы. «Остерегайтесь, когда пред вами, прихрамывая, предстают так называемые мудрецы»[214]. – Он посидел тихо, глядя, как кружатся снежинки. – Иногда так хочется просто лечь и сдохнуть, – сказал он.

Фрэнни смотрела на залитое солнцем выгоревшее пятно на ковре у рояля, и губы ее зримо двигались.

– Все это просто умора, ты себе не представляешь, – сказала она с почти не ощутимой дрожью в голосе, и Зуи перевел на нее взгляд. Бледность ее подчеркивалась тем, что она не накрасила губы. – Ты говоришь то, что я вроде как пыталась сказать Лейну в субботу, когда он стал кидать камешки в мой огород. Прямо посреди мартини, улиток и прочего. То есть беспокоит нас не совсем одно и то же, но, мне кажется, одинаковое, и причины одни. По крайней мере, так звучит. – Тут Блумберг у нее на коленях поднялся и, скорее по-собачьи, нежели по-кошачьи, принялся топтаться кругами, отыскивая позу для сна поудобнее. Фрэнни рассеянно, однако эдак наставнически, мягко положила руки ему на спину и продолжала: – Я-то дошла уже до того, что сказала себе – вот прямо вслух, как полоумная: «Если я еще раз услышу от тебя хоть одну колкость, придирку, хоть одно слово не по делу, Фрэнни Гласс, между нами все кончено – и точка». И некоторое время я вела себя не слишком плохо. Где-то с месяц, не меньше, если кто говорил что-то слишком школярское, фуфловое, или что до самых небес смердело ячеством или чем-то вроде, я хоть помалкивала в тряпочку. Ходила в кино, или сидела часами в библиотеке, или как ненормальная писала работы по комедии Реставрации[215] и прочей белиберде, – но, по крайней мере, приятно было какое-то время не слышать собственный голос. – Она покачала головой. – А потом, как-то утром – бац, бац, я снова завелась. Всю ночь не спала почему-то, а к восьми нужно было на французскую литературу, поэтому я наконец просто встала, оделась, сварила себе кофе и пошла через студгородок. Хотелось мне одного – ужасно долго ехать на велосипеде, но я боялась, что все услышат, как я беру велик со стоянки, – там же непременно что-нибудь грохнется, – поэтому я пришла в корпус пешком и села. Долго просидела, а потом встала и давай выписывать по всей доске фразы из Эпиктета[216]. Всю переднюю доску исписала – я и не знала, что столько из него помню. Потом стерла – слава богу! – пока остальные не пришли. Но все равно полный детский сад – Эпиктет бы меня за такое возненавидел, – но… – Фрэнни помедлила. – Не знаю. Наверное, мне просто хотелось увидеть на доске приятное имя. В общем, с этого все опять началось. Я весь день придиралась. К профессору Фэллону. К Лейну, по телефону. К профессору Тапперу. Все хуже и хуже. Я даже стала придираться к соседке по комнате. Господи, бедненькая Бев! Я стала замечать, как она смотрит на меня – словно надеется, что я решу съехать из комнаты, а вместо меня поселится кто-нибудь хотя бы вполовину приятный и нормальный и даст ей хоть капельку покоя. Просто ужас! А ужас-то в чем – я же знала, что зануда, знала, какую на людей тоску нагоняю, даже обижаю их, – и все равно не могла умолкнуть! Не могла не придираться, хоть тресни. – Мягко говоря, distrait[217], она умолкла и только придавила блуждающий зад Блумберга. – Но самая жуть была на занятиях, – браво сказала она. – Просто жуть. Вот стукнула мне в голову мысль – и я никак не могу ее оттуда прогнать, – что колледж – просто еще одно тупое, бессмысленное место на свете, оно только наваливает сокровища на землю и все такое[218]. То есть сокровища – это же сокровища, елки-моталки. Какая разница, деньги это, собственность или даже культура – или даже просто обычные знания? По-моему, в точности одно и то же, если упаковку снять, – и до сих пор мне так кажется! Иногда я думаю, что знания – ну, когда это знания ради знаний – хуже нет. Во всяком случае, их труднее всего простить. – Нервно и как-то необязательно Фрэнни одной рукой провела по волосам. – Наверное, меня бы все это так не угнетало, если б хоть изредка – хотя бы изредка – появлялся вежливый формальный крохотный намек, что знание должно приводить к мудрости, а если нет,